Главное меню

Маргарита Агашина

Маргарита Агашина. Декабрь 1953, Сталинград. Maragarita Agashina

Агашина Маргарита Константиновна (29 февраля 1924, Ярославль - 4 августа 1999, Волгоград) - поэтесса. Сборники «Моё слово» (1953), «Бабье лето» (1956), «Сорок трав» (1959), «Стихи о моём солдате» (1963), «Девичник» (1972), «Песня» (1974), «Платок» (1975), «В каждой песне - берёза» (1984), «Избранное» (1986) и др. - в издательствах Москвы и Волгограда.

Подробнее

Фотогалерея (7)

Все авторские права на произведения принадлежат их авторам и охраняются законом.
Если Вы считаете, что Ваши права нарушены, - немедленно свяжитесь с автором сайта.

Стихи (52):

***

На предрассветный подоконник 
легла тяжёлая роса. 
Степной кудряш - 
медовый донник 
на подоконник забрался. 

Ах, степь ты, степь! 
Переобуюсь, пойду бродить по ковылю. 
И поклонюсь. 
И полюбуюсь. 
А полюбить - не полюблю. 

Куда там! 
С прадедовой кровью 
и с материнским молоком 
одной-единственной любовью 
в душе тот луг - 
за «Красной Новью», 
тот -  за Ветлугой, 
за леском. 
С ромашкой, 
кашкой, 
васильком. 

1982


[1]

***

Н. В. Котелевской
Вот и август уже за плечами. 
Стынет Волга. Свежеют ветра. 
Это тихой и светлой печали, 
это наших раздумий пора. 

Август. 
Озими чистые всходы 
и садов наливные цвета… 
Вдруг впервые почувствуешь годы 
и решаешь, что жизнь прожита. 

Август. 
С нами прощаются птицы. 
но ведь кто-то придумал не зря, 
что за августом в окна стучится 
золотая пора сентября. 

С ярким празднеством 
бабьего лета, 
с неотступною верой в груди 
в то, что лучшая песня не спета 
и что жизнь всё равно впереди. 

1980


[1]

***

Всего-то горя - 
бабья доля! 
…А из вагонного окна: 
сосна в снегу, 
былинка в поле, 
берёза белая - 
одна. 

Одна тропинка - 
повернулась, 
ушла за дальнее село… 
С чего вдруг 
так легко вздохнулось? 
Ведь так дышалось 
тяжело! 

Уж не с того ли, 
не с того ли, 
что вот из этого окна - 
трудна, 
горька, 
а вся видна, 
как на ладони, 
бабья доля… 

Сосна в снегу, 
былинка в поле. 
Не я одна! 
Не я одна. 

1980


[1]

Второе февраля

В свой срок - 
не поздно и не рано - 
придёт зима, 
замрёт земля. 
И ты 
к Мамаеву кургану 
придёшь 
второго февраля. 

И там, 
у той заиндевелой, 
у той священной высоты, 
ты на крыло 
метели белой 
положишь красные цветы. 

И словно в первый раз 
заметишь, 
каким он был, 
их ратный путь!
Февраль, февраль, 
солдатский месяц - 
пурга в лицо, 
снега по грудь. 

Сто зим пройдёт. 
И сто метелиц. 
А мы пред ними 
всё в долгу. 
Февраль, февраль. 
Солдатский месяц. 
Горят 
гвоздики 
на снегу. 

1978


[1]

Рябина

Антонине Баевой
Рябина! 
Чья же ты судьбина? 
В кого красна и высока? 
Увидишь, выдохнешь: 
- Рябина… 
Не сразу вспомнишь, как горька. 

Уже и речка леденеет. 
И снег не в шутку собрался. 
Одна рябина, знай, краснеет, 
знай, красит тёмные леса. 

И всё кого-то согревает, 
кому-то издали горит. 
А то, что горько ей бывает, 
про то она 
не говорит. 

1978


[1]

Вдовья песня

Годы, как ласточки, мчатся… 
Что впереди - не боюсь. 
С кем только, милый, прощаться 
в час, когда я соберусь? 

Выйду ли к Волге с рассветом, 
ночь ли в окне простою, - 
милый мой, только об этом 
думаю думу свою. 

Милый мой, выросли дети, 
поумирала родня… 
Был ты, мой милый, на свете 
только один у меня. 

Всё, что нам выпало в жизни - 
счастье твоё и моё - 
не пожалел для отчизны, 
Всё ты отдал за неё. 

Годы - пускай себе мчатся! 
Старость - не радость, а груз. 
…С кем мне, мой милый, прощаться 
в час, когда я соберусь? 

1976


[1]

Ровесницам

То ли буря, то ли вьюга 
снегу в косы намела…
- Ну, подруга! 
- Что, подруга? 
Вся ли молодость ушла? 

Вся ли в поле рожь поспела? 
Ежевика отцвела? 
Все ли песни перепела? 
Все ли слёзы пролила? 

…То ли просто помолчала, 
то ль чего подождала. 
Кабы мне начать сначала, 
я бы так же начала. 

Так же до свету вставала, 
те же делала дела, 
то же пела, что певала, 
тех же деток родила. 

Наша песня - наши дети. 
Им - и петь, и видеть вновь: 
сколько песен есть на свете, 
и все песни - 
про любовь! 

От неё себя не спрячешь, 
не уйдёшь в густую рожь. 
…А всех слёз не переплачешь. 
И всех песен не споёшь. 

1975


[1]

Парнишка, сочиняющий стихи

Бывают в жизни глупые обиды: 
не спишь из-за какой-то чепухи. 
Ко мне пришёл 
довольно скромный с виду 
парнишка, 
сочиняющий стихи. 

Он мне сказал, 
должно быть, для порядка, 
что глубока поэзия моя. 
И тут же сразу 
вытащил тетрадку - 
свои стихи о сути бытия. 

Его рука рубила воздух резко, 
дрожал басок, срываясь на верхах. 
Но, кроме расторопности и треска, 
я ничего не видела в стихах. 

В ответ парнишка, позабыв при этом, 
как «глубока» поэзия моя, 
сказал, что много развелось поэтов, 
и настоящих, 
и таких, как я. 

Он мне сказал, - 
хоть верьте, хоть не верьте, - 
что весь мой труд - 
артель «Напрасный труд», 
а строчки не дотянут до бессмертья, 
на полпути к бессмертию умрут. 

Мы все бываем в юности жестоки, 
изруганные кем-то в первый раз. 
Но пусть неумирающие строки 
большое Время выберет без нас. 

А для меня 
гораздо больше значит, 
когда, над строчкой голову склоня, 
хоть кто-то вздрогнет, 
кто-нибудь заплачет 
и кто-то скажет: 
- Это про меня. 

1974


[1]

***

Тревогой, болью и любовью, 
и светлой радостью горя, 
сияла роща Притамбовья 
посередине сентября. 

Она сияла, трепетала 
над коченеющим жнивьём… 
Так вот чего мне не хватало 
в великом городе моём! 

Лесного чистого рассвета, 
тропы в некошеном лугу. 
И вдруг подумалось: уеду. 
Уеду! Хватит. Не могу. 

Но только снова, только снова 
замру у Вечного огня, 
когда глазами часового 
Россия глянет на меня. 

Когда, родимые до боли, 
как первый снег, как вдовий плат, 
как две берёзки в чистом поле, 
два этих мальчика стоят. 

И боль немеркнущего света 
всё озаряет синеву… 
Кому отдам? Куда уеду? 
Кого от сердца оторву? 

1973


[1]

Старая песня

Сядем, что ли. 
Выпьем, что ли. 
Друг на друга поглядим. 
Что такое бабья доля - 
и о том поговорим. 

Бабья доля - 
в чистом поле 
бирюзовая трава, 
незабудки на подоле 
и на кофте кружева. 

Бабья доля - 
прощай, воля! 
Обручальное кольцо. 
А ещё бывает доля - 
уголочком письмецо. 

Вот тогда 
на нём сойдётся 
чёрным клином белый свет: 
и жива, и сердце бьётся, 
а и доли больше нет. 

Бабья доля - 
бабья доля. 
Нас она не обошла. 
В сорок третьем бабья доля 
смертью храбрых полегла. 

Полегла, 
да снова встала - 
всё по-бабьи поняла: 
мир из пепла поднимала! 
Ребятишек подняла. 

Огляди края родные, 
стань на волжском берегу: 
этой доли 
по России - 
как ромашек на лугу. 

И как выйдешь в чисто поле, 
всё припомни, 
оглянись - 
этой доле, нашей доле, 
бабьей доле 
поклонись. 

1973


[1]

Мать

Кого заботы молодили! 
Кого от боли упасли! 
Вон сколько ноги исходили, 
и сколько руки донесли. 

Вон сколько плакала, и пела, 
и провожала, и ждала! 
И ведь не старая была. 
Да, видно, сердце не стерпело. 
И мать сдалась. 
И мать слегла. 

В глазах - не горькое «прости», 
не жаль, не боль - одна тревога: 
- Ещё пожить бы. Хоть немного. 
Ребят до дела довести. 

1973


[1]

Осенью

На огромной клумбе у вокзала, 
ветром наклонённая к земле, 
поздняя ромашка замерзала, 
трепеща на высохшем стебле. 

Выгибала тоненькое тело 
и сопротивлялась, как могла. 
Словно до последнего хотела 
быть хоть каплей летнего тепла! 

…Поезда вдали гудели встречным. 
Люди шли, от ветра наклонясь. 
И ромашка чем-то бесконечным 
показалась каждому из нас. 

Чистой веткой молодой берёзки. 
Тополиным пухом по весне. 
Первым снегом. Брызгами извёстки 
на ещё не крашеной стене… 

Не одно, наверно, сердце сжалось: 
что поделать - каждому своё! 
Только в сердце врезалась не жалость - 
маленькое мужество её. 

На бессмертье я не притязаю. 
Но уж коль уйти - не тосковать. 
Так уйти, чтоб, даже замерзая, 
хоть кому-то душу согревать. 

1972


[1]

***

Шестнадцать строк об октябре - 
о том, что иней на заре 
прошёл по листьям сединой, 
о том, что лето за спиной. 

Шестнадцать строчек о тоске - 
о том, что брошен на песке 
обломок лёгкого весла, 
о том, что молодость прошла. 

И вдруг, наперекор судьбе, 
шестнадцать строчек о тебе, 
о том, что с давних пор не зря 
ты любишь ветры октября! 

Шестнадцать строчек… Я живу. 
Дубовый лист упал в траву. 
Песок остыл. Ручей продрог. 
А я живу!.. Шестнадцать строк. 

1972


[1]

Ах вы, ребята, ребята…

Вспыхнула алая зорька. 
Травы склонились у ног. 
Ах, как тревожно и горько 
пахнет степной полынок! 

Тихое время заката 
в Волгу спустило крыло… 
Ах вы, ребята, ребята! 
Сколько вас здесь полегло! 

Как вы все молоды были, 
как вам пришлось воевать… 
Вот, мы о вас не забыли - 
как нам о вас забывать! 

Вот мы берём, как когда-то, 
горсть сталинградской земли. 
Мы победили, ребята! 
Мы до Берлина дошли! 

…Снова вечерняя зорька 
красит огнём тополя. 
Снова тревожно и горько 
пахнет родная земля. 

Снова сурово и свято 
Юные бьются сердца… 
Ах вы, ребята, ребята! 
Нету у жизни конца. 

1972


[1]

Подари мне платок

Ивану Данилову
Подари мне платок - 
голубой лоскуток. 
И чтоб был по краям 
золотой завиток. 

Не в сундук положу - 
на груди завяжу 
и, что ты подарил, 
никому не скажу! 

…Пусть и лёд на реке, 
пусть и ты вдалеке. 
И платок на груди - 
не кольцо на руке. 

Я одна - не одна. 
Мне тоска - не тоска, 
мне и день не велик,  
мне и ночь не горька. 

Если ж в тёмную ночь 
иль средь белого дня 
ни за что ни про что 
ты разлюбишь меня - 

ни о чём не спрошу, 
ничего не скажу, 
на дарёном платке  
узелок завяжу. 

1970


Музыка - Григорий Пономаренко.

***

Вот и поезд. Вспыхнул ярким светом, 
обогнул знакомый поворот. 
Заслоню спасительным букетом 
горько улыбающийся рот. 

Ты ведь тоже спрячешься в букете. 
Ведь, глаза цветами заслоня, 
легче сделать вид, что не заметил 
ничего, что мучает меня. 

Это счастье - встретить на вокзале. 
Только счастья нет у нас опять: 
раз тебя другие провожали, 
что за счастье мне тебя встречать? 

1970


***

Ладно. Выживу. Не первая! 
…А когда невмоготу, 
все свои надежды верные 
в сотый раз пересочту. 

Все-то боли годы вылечат, 
горе - в песню унесут. 
Сил не хватит - 
гордость выручит, 
люди добрые спасут. 

1970


[1]

***

Г. Ф. Пономаренко
А где мне взять такую песню - 
и о любви, и о судьбе, 
и чтоб никто не догадался, 
что эта песня - о тебе? 

Чтоб песня по свету летела, 
кого-то за сердце брала, 
кого-то в рощу заманила, 
кого-то в поле увела. 

Чтобы у клуба заводского 
и у далёкого села, 
от этой песни замирая, 
девчонка милого ждала. 

И чтобы он её дождался, 
прижался к трепетным плечам… 
Да чтоб никто не догадался, 
о чём я плачу по ночам. 

1967


Музыка - Григорий Пономаренко.

Солдату Сталинграда

Фатеху Ниязи
Четверть века назад отгремели бои. 
Отболели, отмаялись раны твои. 

Но, далёкому мужеству верность храня, 
ты стоишь и молчишь у святого огня. 

Ты же выжил, солдат! Хоть сто раз умирал.  
Хоть друзей хоронил и хоть насмерть стоял. 

Почему же ты замер - на сердце ладонь 
и в глазах, как в ручьях, отразился огонь? 

Говорят, что не плачет солдат: он - солдат. 
И что старые раны к ненастью болят. 

Но вчера было солнце! И солнце с утра… 
Что ж ты плачешь, солдат, у святого костра? 

Оттого, что на солнце сверкает река. 
Оттого, что над Волгой летят облака. 

Просто больно смотреть - золотятся поля! 
Просто горько белеют чубы ковыля. 

Посмотри же, солдат, - это юность твоя - 
У солдатской могилы стоят сыновья! 

Так о чём же ты думаешь, старый солдат? 
Или сердце горит? Или раны болят? 

1967


Музыка - Владимир Мигуля.

Горькие стихи

Когда непросто женщине живётся - 
одна живёт, одна растит ребят - 
и не перебивается, а бьётся, - 
«Мужской характер», - люди говорят. 

Но почему та женщина не рада? 
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё - 
два гордых слова,  чем бы не награда 
за тихое достоинство её? 

И почему всё горестней с годами 
два этих слова в сутолоке дня, 
как две моих единственных медали, 
побрякивают около меня?.. 

Ах, мне ли докопаться до причины! 
С какой беды, в какой неверный час 
они забыли, что они - мужчины, 
и принимают милости от нас? 

Я не о вас, Работа и Забота! 
Вы - по плечу, хоть с вами тяжело. 
Но есть ещё помужественней что-то, 
что не на плечи - на сердце легло. 

Когда непросто женщине живётся, 
когда она одна растит ребят 
и не перебивается, а бьётся, 
ей - «Будь мужчиной!» - люди говорят. 

А как надоедает «быть мужчиной»! 
Не охнуть, не поплакать, не приврать, 
не обращать вниманья на морщины 
и платья подешевле выбирать. 

С прокуренных собраний возвращаться - 
всё, до рубашки, вешать на балкон 
не для того, чтоб женщиной остаться, 
а чтобы ночь не пахла табаком. 

Нет, мне ли докопаться до причины! 
С какой беды, в какой неверный час 
они забыли, что они - мужчины, 
и принимают милости от нас? 

Ну, что ж! Мы научились, укрощая 
крылатую заносчивость бровей, 
глядеть на них спокойно, всё прощая, 
как матери глядят на сыновей. 

Но всё труднее верится в ночи нам, 
когда они, поддавшись на уют, 
вдруг вспоминают, что они - мужчины, 
и на колени всё-таки встают. 

1967


[1]

Растёт в Волгограде берёзка

Ты тоже родился в России - 
краю полевом и лесном. 
У нас в каждой песне - берёза, 
берёза - под каждым окном. 
На каждой весенней поляне - 
их белый живой хоровод. 
Но есть в Волгограде берёзка - 
увидишь, и сердце замрёт. 

Её привезли издалёка 
в края, где шумят ковыли. 
Как трудно она привыкала 
к огню волгоградской земли! 
Как долго она тосковала 
о светлых лесах на Руси - 
лежат под берёзкой ребята, - 
об этом у них расспроси. 

Трава под берёзкой не смята - 
никто из земли не вставал. 
Но как это нужно солдату, 
чтоб кто-то над ним горевал. 
И плакал - светло, как невеста, 
и помнил - навеки, как мать! 
Ты тоже родился солдатом - 
тебе ли того не понять. 

Ты тоже родился в России - 
берёзовом, милом краю. 
Теперь, где ни встретишь берёзу, 
ты вспомнишь берёзку мою, 
её молчаливые ветки, 
её терпеливую грусть. 
Растет в Волгограде берёзка. 
Попробуй её позабудь! 

1966


Музыка - Григорий Пономаренко.

***

Тише, годы! Всё-то в сердце свято. 
Тяжело и радостно - двоим. 
Вы похожи на того солдата, 
мною наречённого моим. 

Всё смешалось. Ландыш шевельнулся 
на краю завьюженной земли. 
Я не знаю: это он вернулся 
или это Вы ко мне пришли. 

Вам на плечи руки поднимаю - 
сами руки падают назад: 
это я впервые понимаю, 
до чего не дожил тот солдат. 

Потому беспомощно и строго, 
у кого хотите на виду, 
я приду. И снова у порога, 
как девчонка, губы отведу. 

Потому стоим мы угловато, 
даже руки не соединим. 
Перед кем я больше виновата - 
перед Вами или перед ним? 

1965


***

От берёзового колышка, 
от далёкого плетня 
отвязалась речка воложка, 
докатилась до меня. 

Вот и гуси сизокрылые, 
вот и старая ветла… 
Что ж так поздно, речка милая? 
Где ж ты раньше-то была? 

Вот и горькая припевочка 
вниз по реченьке плывет: 
«Не тому досталась девочка, 
потому и слёзы льёт!» 

Замерла ветла корявая: 
Всё, как надо, поняла. 
Что ж ты поздно, песня правая? 
Где ж ты раньше-то была? 

1965


[1]

***

Я всё ещё, не веря, не мигая, 
на тот перрон негаданный смотрю. 
Ещё есть время. Крикни: - Дорогая… 
Не говори: - За всё благодарю! 

Неужто это называют силой, 
чтоб, как на свечку, дунуть на зарю, 
сломать крыло родному слову «милый», 
живой любви сказать: 
- Благодарю! 

Прости. Не упрекаю. Не корю. 
…Я всё ещё на тот перрон смотрю. 
Я всё ещё тебе не верю, милый. 

1965


[1]

***

Люди ли так захотели, 
вздумалось ли февралю - 
только заносят метели 
всё, что я в жизни люблю. 

Только шагни за ворота - 
вот они, белые, тут! 
Плакать и то неохота, 
так они чисто метут. 

Что ж ты не взглянешь открыто? 
Что уж, таи не таи - 
белыми нитками шиты 
тайны мои и твои. 

1965


***

Что было, то было: 
закат заалел… 
Сама полюбила - 
никто не велел. 

Подруг не ругаю, 
родных не корю. 
В тепле замерзаю 
и в стужу горю. 

Что было, то было… 
Скрывать не могла. 
Я гордость забыла -  
при всех подошла. 

А он мне ответил: 
- Не плачь, не велю. 
Не ты виновата, 
другую люблю… 

Что было, то было! 
И - нет ничего. 
Люблю, как любила, 
его одного. 

Я плакать - не плачу: 
мне он не велит. 
А горе - не море. 
Пройдёт. Отболит. 

1965


Музыка - Григорий Пономаренко.

***

Фёдору Сухову
Не потому, что я за всё в ответе, 
не оттого, что я во всём права, 
но всё, что ни случается на свете, 
на свой аршин я меряю сперва. 

И я - не испугаюсь и не спрячусь. 
И я - не из героев, а не трус. 
И я - с неправды досыта наплачусь, 
но всё равно до правды доберусь. 

И я, как ты, крута и своевольна: 
умру - не отступлюсь от своего. 
Но кто бы ведал, как бывает больно, 
когда ты прав, 
а рядом - никого! 

Когда тебе больней и тяжелее 
и подступает «быть или не быть», 
я каждый раз тоскую и жалею, 
что не тебя мне выпало любить. 

Что, о тебе печалясь и страдая 
и наряжая в белое сады, 
не женщина, 
а песня молодая 
опять тебя уводит от беды. 

Ах, как тебе светло бывает с нею! 
И как она печальна и нежна! 
Но знаешь ты: она другим нужнее. 
И выпускаешь песню из окна. 

И нам ли плакать, что идёт по свету 
единственная милая моя! 
Пусть кто-то злой сказал, 
что у поэтов 
из глаз не слёзы - 
строчки в два ручья. 

Уж коли так, то пусть - 
горьки и долги, 
берут исток у этих грустных глаз 
не два ручья - 
две будущие Волги, 
вдоль щёк твоих бегущие сейчас. 

Я выдумала, знаю, Волги эти. 
И ты - не плакал. 
Знаю. Не права. 
Не обижайся. 
Просто всё на свете 
на свой аршин я меряю сперва. 

1965


[1]

Стихи о недовольстве

Тёмный пасмурный день, 
ясный день голубой - 
каждый день человек 
недоволен собой. 

Сеет хлеб. 
Изменяет течение рек. 
И опять - недоволен 
собой человек. 

У него за плечами 
огни, города. 
Всё равно нет покоя 
человеку труда! 

Он работал. Устал. 
Он отходит ко сну 
и решает: - С утра 
по-другому начну. 

Я у жизни ещё 
в неоплатном долгу, 
я ещё не такое 
на свете могу! 

…Жизнь меня наградила 
счастливой судьбой: 
я живу, каждый день 
недовольна собой. 

Если счастлива я, 
если чем-то горда, - 
тем, что нет мне покоя 
нигде, никогда, 

что я тоже в долгу 
у снегов, у дождей, 
у хороших, собой 
недовольных людей. 

1964


[1]

***

Мне приходилось слышать часто 
непостижимые слова, 
что баба любит быть несчастной, 
что баба - муками жива. 

И не скупилась на ухабы 
дорога долгая моя, 
чтобы не раз обычной бабой - 
простой, 
обманутой 
и слабой - 
себя почувствовала я. 

Но всё упрямей с каждой мукой, 
не отрекаясь от тоски, 
овладевала я наукой 
любить свободу по-мужски! 

И вот небабьей, новой властью 
на волю вырвалась в пути! 
И уж ни счастья, 
ни несчастья 
ты мне не можешь принести. 

1963


[1]

Гордость

Я по утрам, как все, встаю. 
Но как же мне вставать 
не хочется! 
Не от забот я устаю - 
я устаю от одиночества. 

Я полюбила вечера 
за то, что к вечеру, доверчиво, 
спадает с плеч моих жара - 
мои дела сдаются к вечеру. 

Я дни тяжёлые люблю 
за то, что ждать на помощь некого, 
и о себе подумать некогда. 
От трудных дней 
я крепче сплю. 

Но снова утро настаёт! 
И мне опять - 
вставать не хочется 
и врать, что всё - 
наоборот: 
что я устала - 
от забот, 
что мне плевать 
на одиночество. 

1963


[1]

***

Надежде Павловской
Когда бы всё, что нам хотелось, 
вершилось в жизни без труда, 
с лица земли исчезла б смелость, 
которой брали города. 

И если б горькие ошибки 
не жгли 
нам руки и умы, 
считали б чистые улыбки 
всего лишь вежливостью мы. 

А я за то, чтоб в жизни встретить 
и неудачу, и грозу, 
улыбку вовремя заметить, 
припрятать вовремя слезу. 

Чтобы на каждом повороте 
тревожный 
красный 
свет не гас. 
Чтобы и в жизни, и в работе 
судьба не баловала нас. 

1963


[1]

На Мамаевом кургане

Уже он в травах, по-степному колких, 
уже над ними трудятся шмели, 
уже его остывшие осколки 
по всей земле туристы развезли. 

И всё идет по всем законам мира. 
Но каждый год, едва сойдут снега, 
из-под его земли выходит мина - 
последний, дальний замысел врага. 

Она лежит на высохшей тропинке, 
молчит, и ждёт, и думает своё. 
И тонкие отважные травинки 
на белый свет глядят из-под неё. 

По ней снуют кузнечики и мушки, 
на ней лежат сережки тополей, 
и ржавчины железные веснушки 
её пытались сделать веселей. 

Она жадна, тупа и узколоба. 
И ей не стать добрее и земней. 
Её нечеловеческая злоба 
так много лет 
накапливалась в ней. 

Добро и зло кипят, не остывая. 
Со смертью жизнь сражается века. 
И к мине прикасается живая, 
от ненависти нежная рука. 

Потом ударит гром над степью чистой - 
и отзовётся эхо с высоты. 
И на кургане шумные туристы, 
взглянув на небо, вытащат зонты. 

Они пойдут по этой же тропинке 
и даже не заметят возле ног 
усталые дрожащие травинки 
и след тяжелых кованых сапог. 

Пускай себе идут спокойно мимо! 
Пускай сияет солнце в синеве! 
Ведь жизнь - есть жизнь. 
И все солдаты мира 
и молоды, 
и бродят по траве. 

1963


[1]

Стихи о моём солдате

Когда, чеканный шаг равняя, 
идут солдаты на парад - 
я замираю, вспоминая, 
что был на свете мой солдат. 

…Война. И враг под Сталинградом. 
И нету писем от отца. 
А я - стою себе с солдатом 
у заснежённого крыльца. 

Ни о любви, ни о разлуке 
не говорю я ничего. 
И только молча грею руки 
в трёхпалых варежках его. 

Потом - прощаюсь целый вечер 
и возвращаюсь к дому вновь. 
И первый снег летит навстречу, 
совсем как первая любовь. 

Какой он был? Он был весёлый. 
В последний год перед войной 
он только-только кончил школу 
и только встретился со мной. 

Он был весёлый, тёмно-русый, 
над чубом - красная звезда. 
Он в бой пошёл под Старой Руссой 
и не вернётся никогда. 

Но всё равно - по переулкам 
и возле дома моего 
идут солдаты шагом гулким, 
и все - похожи на него. 

Идут, поют, равняя плечи. 
Ушанки сдвинуты на бровь. 
И первый снег летит навстречу - 
и чья-то первая любовь. 

1963


[1]

***

Юрию Окуневу
У смерти тоже есть свои порядки. 
Ну что ж, 
умру когда-нибудь и я. 
Меня положат в зале «Волгоградки» - 
тогда уж воля будет не моя. 

И кто-нибудь, 
всегда на всё готовый, 
создаст двухцветный траурный уют 
и с чувством скажет горестное слово 
по принципу - «лежачего не бьют». 

И все узнают, 
как жила я мало, 
как я ещё бы - 
жить да жить могла, 
какие я «шедевры» написала, 
какая я «хорошая» была!.. 

Ах, щедрый автор 
смертных приговоров, 
он так доволен - речи вопреки, - 
что я ушла в дорогу, 
о которой 
не пишут путевые дневники. 

Что от плохих стихов не затоскую, 
что на собраньях 
слова не прошу 
и никого-то я не критикую, 
убийственных рецензий не пишу! 

Не верьте тем, 
кто скажет надо мною 
высокие надгробные слова! 
Какой была - 
а я была иною, - 
сама скажу, покуда я жива. 

А я - как все: 
и плакала, и пела, 
стыдилась плакать 
и любила петь. 
А я гораздо больше 
не успела, 
чем было мне 
доверено успеть. 

Я жизнь люблю. 
Я, и прощаясь с нею, 
ищу дорог 
и радуюсь весне! 
А жить стараюсь 
проще и честнее, 
чем после смерти 
скажут обо мне. 

1962


[1]

В обеденный перерыв

Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо. 
И всё же через грохот заводской 
меня ведёт товарищ из завкома 
и откровенно сетует с тоской: 

- Вот, вроде бы, и вы не виноваты, 
и мы, опять же, тоже ни при чем. 
Людей, конечно, будет маловато: 
стихи! 
Не понимают нипочём!.. 

Завод гудел. Дышал единым духом. 
Вздымались трубы в огненной пыли. 
А он всё шёл и всё бубнил над ухом, 
что «люди до стихов не доросли», 

что «молодёжь и в клубе-то нечасто», 
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»… 
Мы, наконец, приходим на участок 
и смотрим: 
полон красный уголок! 

Сидят ребята - парни и девчонки - 
от сцены до последнего ряда! 
Попутчик мой в восторге снял кепчонку 
и, подмигнув, сказал: 
- Вот это да! 

…Ах, это состоянье боевое, 
когда стихи свои - на суд людской! 
Зал был со мной. 
Но в зале было двое, 
колдующих над шахматной доской. 

Я понимала: время перерыва, 
у них обед и им не до меня. 
И вот один из них  неторопливо 
берёт за гриву белого коня. 

Что ж, обижаться тут не полагалось, 
но и сдаваться мне не по нутру. 
Как я старалась, как я добивалась, 
чтобы ребята бросили игру! 

Уже в блокноте зримо и весомо, 
моим успехом удовлетворён, 
поставил птичку деятель завкома, 
такую же бескрылую, как он. 

Уже девчонка на скамейке левой 
платок искала, мелочью звеня. 
А те, как пешкой, крутят королевой 
и всё равно 
не смотрят на меня. 

По клеткам кони скачут угловато 
и царственно шагают короли. 
И я одна на свете виновата, 
что двое до стихов не доросли! 

Меня упрямой называли с детства, 
но не упрямство вспыхнуло в крови, 
напомнив мне испытанное средство… 
И я читаю 
только 
о любви. 

Не знаю, может, правда столько было 
в стихах любви, и счастья, и тоски, 
а может, просто - 
я тебя любила… 
Но парни оторвались от доски! 

…Я уходила от ребят в восторге, 
читателя почувствовав плечом. 
Неужто скажут завтра 
в книготорге: 
- Стихи! 
Не покупают нипочем! 

1962


[1]

Моя живая книжка

Она всех книг моих сильней  
и людям, стало быть, нужней 
моих стихов, моих поэм, 
ещё не читана никем. 

Пусть знаю только я одна, 
как трудно пишется она, 
и сколько вложено в неё. 
Но в ней - 
бессмертие моё. 

У этой книжки сто дорог, 
и километры светлых строк, 
и человечные слова, 
и бесконечные права! 

Я эту книжку не пишу - 
я на руках ее ношу, 
над ней пою, 
над ней молчу, 
её молчать и петь учу. 

Но не молчит она - поёт! 
И мне работать не даёт. 
Она болит - опять терпи. 
Она зовёт - опять не спи! 

Опять не спать до петухов! 
Опять - увы! - не до стихов: 
всю ночь кричит сынишка - 
моя живая книжка. 

1961


[1]

***

Но мне бывает в тягость дружба, 
когда порой услышу я, 
что я жила не так, как нужно, - 
мне говорят мои друзья. 

Что мало песен написала, 
что не боролась, а ждала, 
что не жила, а угасала, 
что не горела, а жила. 

Что я сама себя сгубила, 
сама себя не сберегла… 
А я жила - тебя любила! 
А я - счастливая жила! 

Я не хочу начать сначала, 
ни изменить, ни повторить! 
И разве это так уж мало: 
все время ждать, 
всю жизнь любить? 

1960


[1]

***

Всегда - встречая, провожая - 
и ты был прав, и я права. 
А возле нас жила чужая, 
на все способная молва. 

Бывало так: беда случалась. 
Работа вдруг не получалась. 
Молва всегда бывала там - 
самозабвенно возмущалась 
и шла за нами по пятам. 

Бывало горько. Я молчала. 
Молва вздыхала и ворчала 
вокруг молчанья моего: 
«Она глупа - она прощает…» 
«Она умна - не замечает…» 
Я все на свете замечала 
и не прощала ничего. 

А мы все вместе! Век ли, миг ли, 
или пятнадцать лет подряд! 
- Что ж, им легко - они привыкли! - 
о нас с тобою говорят. 
А мы молчим и знаем оба - 
какого стоило труда, 
чтобы вот так: 
любовь до гроба, 
а не привычка навсегда. 

1958


[1]

Журавли

А. и Н. Мизиным
Зима, как говорится, злится! 
Но где-то там, 
ещё вдали, 
летят серебряные птицы, 
седые птицы - журавли. 

Они летят дорогой длинной, 
путём, не знающим конца. 
Упрямым клином журавлиным 
они врезаются в сердца. 

И кличем, полным вешней новью, 
и каждой жилочкой в крыле, 
и той 
безудержной любовью, 
которой тесно на земле! 

Они прошли такие дали, 
они летели столько дней! 
Они, наверное, так устали, 
что и не думают о ней. 

Они встречали снег и слякоть, 
туманов липнущую сеть. 
Они поют - 
чтоб не заплакать. 
Они летят - 
чтоб долететь. 

И вдруг один вздохнул устало 
и начал падать тяжело. 
Но где-то рядом трепетало 
родное серое крыло. 

И он схватил последним взглядом 
цепочку вытянутых тел 
(а то крыло всё билось рядом!) 
и - не упал. 
И - долетел. 

…Они летят по всей России, 
седые птицы - журавли. 
Их треугольники косые 
весь белый свет пересекли. 

И перед первым снегопадом 
в тугую синь взовьются вновь. 
Они всю жизнь летают рядом, 
а это - 
больше, чем любовь. 

1957


[1]

Сын

Сияет ли солнце у входа, 
стучится ли дождик в окно, - 
когда человеку три года, 
то это ему всё равно. 

По странной какой-то причине, 
которой ему не понять, 
за лето его приучили 
к короткому: 
- Не с кем гулять! 

И вот он, в чулках наизнанку, 
качает себе без конца 
пластмассовую обезьянку - 
давнишний подарок отца. 

А всё получилось нежданно - 
он тихо сидел, рисовал, 
а папа собрал чемоданы 
и долго его целовал. 

А мама уткнулась в подушки. 
С ним тоже бывало не раз: 
когда разбивались игрушки, 
он плакал, как мама сейчас… 

Зимою снежок осыпался, 
весной шелестели дожди. 
А он засыпал, просыпался, 
прижав обезьянку к груди. 

Вот так он однажды проснулся, 
прижался затылком к стене, 
разжал кулачки, потянулся 
и - папу увидел в окне! 

Обрадовался, засмеялся, 
к окну побежал и упал… 
А папа всё шел, улыбался, 
мороженое покупал! 

Сейчас он поднимется к двери  
и ключиком щёлкнет в замке. 
А папа прошёл через скверик 
и - сразу пропал вдалеке. 

Сын даже не понял сначала, 
как стало ему тяжело, 
как что-то внутри застучало, 
и что-то из глаз потекло. 

Но, хлюпая носом по-детски, 
он вдруг поступил по-мужски: 
задернул в окне занавески, 
упруго привстав на носки, 

поправил чулки наизнанку 
и, вытерев  слёзы с лица, 
швырнул за диван обезьянку - 
давнишний подарок отца. 

1957


[1]

***

Справилась и с этой трудной ношей 
воля непонятная моя. 
Вот опять о том, что ты - 
хороший, 
дочери рассказываю я. 

Дочка рада! 
Дочка смотрит в оба. 
Ловит слово каждое моё. 
Видно, ей давно хотелось, чтобы 
был отец 
хороший у неё. 

Только вдруг, как могут только дети, 
говорит без страха и стыда: 
- Если папа лучше всех на свете, 
почему ты грустная всегда?.. 

То ли больно, то ли горько стало. 
Что я дальше ей сказать должна? 
Я сказала: - Просто я устала, 
потому что я всегда одна. 

Дочка брови сдвинула упрямо, 
на косичках дрогнули банты.  
Подошла ко мне. 
Прижалась. 
- Мама! 
Лучше всех на свете 
только ты. 

1956


[1]

Баба Тоня

А. М. Синельниковой
И зимой, и осенью, и летом, 
и сегодня так же, как вчера, 
к бабе Тоне ходят за советом 
женщины огромного двора. 

Я у ней бываю зачастую. 
Сяду тихо, прислонюсь к стене. 
И она хорошую, простую 
жизнь свою рассказывает мне. 

…Далека деревня Песковатка, 
вся как есть засыпана песком. 
Дом родной - забота да нехватка, 
замуж выходила босиком. 

Всю-то жизнь трудилась, хлопотала, 
каждый день - с рассвета дотемна. 
И на всех любви её хватало, 
обо всём заботилась она. 

Баба Тоня… Это не она ли 
по ночам, когда ребята спят, 
раскроив куски диагонали, 
шила гимнастёрки для солдат? 

Не её ли тёплые ладони 
возрождали город Сталинград? 
«Антонин Михална!», «Баба Тоня…» 
Это не о ней ли говорят? 

На экранах, в книгах и на сцене - 
знаменитых женщин имена. 
Только кто заметит и оценит 
то, что в жизни сделала она? 

Шьёт внучатам кофточки из байки, 
моет пол да стряпает обед… 
Тихая судьба домохозяйки, 
ничего особенного нет. 

1955


[1]

Юрка

А. Н. Котляровой
Дверь подъезда распахнулась строго, 
Не спеша захлопнулась опять… 
И стоит у школьного порога 
Юркина заплаканная мать. 

До дому дойдёт, платок развяжет, 
оглядится медленно вокруг. 
И куда пойдёт? Кому расскажет? 
Юрка отбивается от рук. 

…Телогрейка, стеганые бурки, 
хлеб не вволю, сахар не всегда - 
это всё, что было детством Юрки 
в трудные военные года. 

Мать приходит за полночь с завода. 
Спрятан ключ в углу дровяника. 
Юрка лез на камень возле входа,  
чтобы дотянуться до замка. 

И один в нетопленой квартире 
долго молча делал самопал, 
на ночь ел картошину в мундире, 
не дождавшись мамы, засыпал… 

Человека в кожаной тужурке 
привела к ним мама как-то раз 
и спросила, глядя мимо Юрки: 
- Хочешь, дядя будет жить у нас? 

По щеке тихонько потрепала, 
провела ладонью по плечу 
Юрка хлопнул пробкой самопала 
и сказал, заплакав: 
- Не хочу. 

В тот же вечер, возвратясь из загса, 
отчим снял калоши не спеша, 
посмотрел на Юрку, бросил: - Плакса! - 
больно щелкнув по лбу малыша. 

То ли сын запомнил эту фразу, 
то ли просто так, наперекор, 
только слез у мальчика ни разу 
даже мать не видела с тех пор. 

Но с тех пор всё чаще и суровей, 
только отчим спустится с крыльца, 
Юрка, сдвинув тоненькие брови, 
спрашивал у мамы про отца. 

Был убит в боях под Сталинградом 
Юркин папа, гвардии солдат. 
Юрка слушал маму, стоя рядом, 
и просил: 
- Поедем в Сталинград!.. 

Так и жили. Мать ушла с работы. 
Юрка вдруг заметил у неё 
новые сверкающие боты, 
розовое тонкое бельё. 

Вот она у зеркала большого 
примеряет байковый халат. 
Юрка глянул. Не сказал ни слова. 
Перестал проситься в Сталинград. 

Только стал и скрытней, и неслышней. 
Отчим злился и кричал на мать. 
Так оно и вышло: третий - лишний. 
Кто был лишним? Трудно разобрать! 

…Годы шли. От корки и до корки 
Юрка книги толстые читал, 
приносил и тройки, и пятерки, 
и о дальних плаваньях мечтал. 

Годы шли… И в курточке ребячьей 
стало тесно Юркиным плечам. 
Вырос и заметил: мама плачет, 
уходя на кухню по ночам. 

Мама плачет! Ей жилось несладко! 
Может, мама помощи ждала!.. 
Первая решительная складка 
Юркин лоб в ту ночь пересекла. 

Он всю ночь не спал, вертясь на койке. 
Утром в классе не пошёл к доске. 
И, чтоб не узнала мать о двойке, 
вырвал две страницы в  дневнике. 

…Дверь подъезда распахнулась строго, 
не спеша захлопнулась опять… 
И стоит у школьного порога 
Юркина заплаканная мать. 

До дому дойдёт, платок развяжет, 
оглядится медленно вокруг. 
И куда пойдёт? Кому расскажет? 
Юрка отбивается от рук… 

1955


[1]

Варя

Шуршали сухо листья на бульваре, 
хрустел ледок октябрьских стылых луж. 
К моей соседке, молчаливой Варе, 
осенним утром возвратился муж. 

Не так, как возвращались в сорок пятом 
мужья-солдаты с той, большой войны. 
Он постучался тихо, виновато, 
оставив дом своей второй жены. 

А Варя руки фартуком обтёрла, 
входную дверь спокойно отперла. 
Увидела. Ладонью сжала горло 
и в комнату не сразу провела. 

Потом она поплакала немножко, 
Сказала: 
- Что ж, что было, то прошло… 
И вот сейчас у них звенит гармошка 
и звякает гранёное стекло. 

И Варя, вся одетая в обновки, 
покинувшие днище сундука, 
гремит листами газовой духовки 
и торопливо жарит судака. 

…А я считала, что у Вари - сила, 
за то, что, боль и горечь затая, 
она однажды в жизни не простила 
того, что столько раз прощала я! 

И мне казалось: всё не так, как надо, 
и гости торжествуют ни к чему, 
и Варя не забыла и не рада, 
и этот пир горой не потому, 

что вот вернулся он, отец ребятам 
и ей самой родной и дорогой. 
А потому, что он давно когда-то 
ушёл от Вари к женщине другой. 

Я всё ждала, что Варя гордо встанет, 
по-царски сложит руки на груди, 
сверкнёт глазами, прямо в душу глянет 
и, как чужому, скажет: 
- Уходи! 

Но Варя всё сидела с мужем рядом, 
на всех смотрела просто и светло, 
таким спокойным, всё простившим взглядом, 
как будто впрямь: что было - то прошло. 

И танцевала, стулья раздвигая, 
как будто и не плакала она, 
как в этот вечер плачет та, другая, 
вторая надоевшая жена. 

Как будто за окном не воет ветер, 
ломая молодые деревца… 
А у неё, у той, остались дети, 
как Варины когда-то, без отца. 

А он - отец - сидит спиной к комоду, 
с гостями шутит, чокается, ест. 
И Варя, может, год или полгода 
ему на этот раз не надоест. 

Она по старой, памятной привычке, 
худой носок натянет на грибок, 
а под подушку мужа сунет спички 
и папирос дешёвых коробок. 

Припомнит всё, что было дорогого 
в те давние счастливые года. 
И всем вокруг покажется, что снова 
в семье у Вари - счастье, как тогда. 

И муж решит: «Забыла про обиду! 
Привычка! Что ж, она у всех в крови…» 
А Варя просто не покажет виду, 
что в этом доме больше нет любви. 

Не знаю, может быть, она вернётся, 
любовь, которой Варя так ждала. 
Не потому ли радостно поётся 
у праздничного шумного стола? 

И кто-то, криком песню заглушая, 
какой-то тост провозглашает вновь… 
И Варя долго пляшет, провожая 
свою большую первую любовь. 

1955


[1]

Перекрёсток

На самом шумном перекрёстке, 
у входа в город Сталинград, 
стоят каштаны и берёзки 
и ели стройные стоят. 

Как ни ищи - ты их не встретишь 
в лесах заволжской стороны, 
и, говорят, деревья эти 
издалека принесены. 

А было так: война когда-то 
была на волжском берегу. 
На перекрёстке три солдата 
сидели рядом на снегу. 

Стоял январь. И ветер хлёсткий 
позёмку в кольца завивал. 
Горел костер на перекрёстке - 
солдатам руки согревал. 

Что будет бой - солдаты знали. 
И перед боем с полчаса 
они, наверно, вспоминали 
свои далекие леса. 

Потом был бой… И три солдата 
навек остались на снегу. 
Но перекрёсток Сталинграда 
они не отдали врагу. 

И вот теперь на перекрёстке, 
на месте гибели солдат, 
стоят каштаны и берёзки, 
и ели стройные стоят. 

Шумят нездешними листами, 
дождём умытые с утра, 
и обжигают нашу память 
огнём солдатского костра. 

1955


[1]

***

У скрипучего причала 
к речке клонится ветла… 
Словно век не уезжала 
я из этого села! 

Только вот дождусь парома, 
а потом - перевезут, 
и останется до дома 
только несколько минут. 

Я пойду, шаги считая, 
а навстречу мне - кусты 
и поляна, золотая 
от куриной слепоты. 

Косит сено «Новый Север» - 
чуть не к небу ставят стог. 
Кормовой лиловый клевер 
брызнул мёдом из-под ног. 

А за клевером - канава, 
и над нею, в полутьме, 
тётка Марья из райздрава 
вяжет веники к зиме. 

Улыбнулась, как бывало, 
вся седая, как была… 

Словно век не уезжала 
я из этого села! 

1949


[1]

Бабье лето

В сентябре на тропки густо 
листья пёстрые легли. 
Сентябри в народе грустно 
бабьим летом нарекли. 

Только что ж это такое: 
лишь машины замолчат, 
до рассвета над рекою 
не смолкает смех девчат! 

Видно, весело живут - 
платья гладят, кудри вьют, 
по уплясанной поляне 
туфли-лодочки плывут. 

А уж песню запоют - 
ива склонится к ручью, 
дрогнет старая берёза: 
вспомнит молодость свою. 

Выйдет на небо луна, 
но не знает и она: 
то ли это бабье лето, 
то ли девичья весна! 

1948


[1]

***

Выйду к речке, тонкой веткой хрустну, 
оборву тенёт тугую нить. 
Осенью всегда бывает грустно, 
даже если не о чем грустить. 

Подойду к красавице рябине, 
руку ей на шею положу, 
по какой, единственной, причине 
я грущу сегодня, расскажу… 

Мой упрямый, 
я тебя прошу: 
ты прости мне эти разговоры. 
Я всегда молчу про наши ссоры - 
сору из избы не выношу. 

А сейчас никто ведь не узнает. 
Зиму всю рябина смотрит сны, 
и она, красавица лесная, 
мой рассказ забудет до весны. 

Только пусть его подхватит ветер, 
или даже 
сразу все ветра: 
много ведь людей на белом свете 
ссорятся, как мы с тобой вчера. 

Пусть же ветры возле них повьются, 
им расскажут наш вчерашний спор. 
А они - над нами посмеются 
и всю жизнь не ссорятся с тех пор! 

1948


[1]

Хлеб 47-го

Может быть, 
забудется и это: 
как, проклятым полымем паля, 
жгло хлеба 
засушливое лето, 
и от боли трескалась земля. 

Как в домах - 
больным, по уговору - 
береглась последняя трава, 
и сухую липовую кору, 
скрежеща, 
мололи жернова. 

Но запомню: 
проливные грозы, 
золочёный колос у плеча, 
длинные, 
скрипучие обозы 
в бубенцах и лентах кумача; 

и вчера, 
увидя море хлеба, 
на колени став у поля ржи, 
на голос, 
поднявши руки в небо, 
плакала 
старуха 
у межи. 

1947


[1]

***

Я об этом не жалею 
и потом жалеть не буду, 
что пришла я первой к пруду, 
что поверила тебе я. 
Тонко-тонко, 
гибко-гибко 
никнут вётлы над прудами… 

Даже первая ошибка 
забывается с годами. 

Я об этом не жалела, 
что вчера тебя встречая, 
ничего не замечая, 
я в глаза твои смотрела 
долго-долго, 
много-много. 
А теперь ресницы - вниз… 

Даже узкая дорога 
может на две разойтись. 

1947


[1]

***

Я опять убегу! 
И на том берегу, 
до которого им не доплыть, 
буду снова одна 
до утра, дотемна 
по некошеным травам бродить. 

Возле старой ольхи, 
где молчат лопухи, 
плечи скроются в мокрой траве. 
И твои, и мои, 
и чужие стихи 
перепутаются в голове. 

Я пою про цветы, 
потому что и ты 
на каком-нибудь дальнем лугу 
ходишь, песней звеня. 
И напрасно меня 
ждут на том, 
на другом, берегу! 

1947


[1]

***

Задохнувшийся пылью цветок 
почему-то забыт на окне. 
Никогда не узнает никто, 
что сегодня почудилось мне. 

Никому не скажу про беду 
или, может быть, радость мою. 
Я любимое платье найду 
и любимую песню спою. 

Заплету по-другому косу, 
распущу на виске завиток… 
И куда-нибудь прочь отнесу 
задохнувшийся пылью цветок. 

1946


[1]

Биография

Маргарита Константиновна Агашина (29 февраля 1924, Ярославль - 4 августа 1999, Волгоград) - известная российская поэтесса.

После окончания школы поступила в Московский институт цветных металлов и золота, но, не окончив второго курса, ушла в Литературный институт им. Горького. Училась на семинарах у В. Звягинцевой, В. Луговского.

После окончания Литинститута с 1951 года жила в Волгограде. В 1952 за поэму «Моё слово» принята в Союз Писателей.

Автор 36 сборников. Её стихи стали песнями: «Растёт в Волгограде берёзка», «Солдату Сталинграда» («Ты же выжил солдат»), «Подари мне платок», «А где мне взять такую песню», «Что было, то было».

Награждена орденом Трудового Красного знамени. Почётный гражданин города героя-Волгограда.

М. Агашина - первый лауреат Всероссийской литературной премии «Сталинград», учреждённой Союзом писателей России, Волгоградской областной администрацией и Волгоградской писательской организацией (1996).


Маргарита Агашина - о себе

Я родилась 29 февраля 1924 года в Ярославле. У нас, на левом берегу Волги, не было высоких городских зданий. Деревянные домики с палисадниками, со скамеечками у ворот, дворы, заросшие густой муравой, - раздолье ребятишкам. Отец мой тогда ещё учился в медицинском институте в Ленинграде. Мама работала, каждое утро уезжала за Волгу на маленьком пароходике «Пчёлка».

Помню первую песню, которую услышала: я лет до трёх без песен не засыпала, и вот бабушка, не имевшая никакого музыкального слуха, укачивала меня одной-единственной песней:

Всё платочки приносила,
Одна шаль осталася.
Всех хороших прилюбила,
Одна шваль осталася.

Такой же бесслухой была и мама, но она же научила нас с сестрой взрослой песне:

Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль…

Вспоминаю первые стихи, над которыми горько плакала, - «Орина, мать солдатская». Я ещё не умела читать и только слушала. И вот мама доходила до строк:

Мало слов, а горя реченька,
Горя реченька бездонная…

И тут я каждый раз заливалась слезами. Некрасова дома читали много. Все любили его и даже тихо гордились тем, что мы, как и он, ярославские: мы же происходили оттуда, из некрасовских мест, отцовская деревня Бор - рядом с Грешнёвом. О Некрасове и его стихах у нас всегда говорили с восторгом, нежностью. Я благодарна за это своей семье и судьбе. Потому что уверена: если бы в детстве я вот так же сильно полюбила другого поэта, я писала бы потом совсем другие стихи. А может быть, и совсем не писала…

Оба моих полуграмотных деда стихов не писали, но были, по-моему, поэтами. Дед по матери - Иван Большаков, по деревенскому прозвищу Ванька Мороз, был весёлым, лихим парнем. Отслужив службу в царской армии, он вернулся в родные места только затем, чтобы жениться, и сразу уехал в Москву. Бабушка, кстати, говаривала, вспоминая: «Я и замуж-то вышла не за Ваньку Мороза, а за Москву». Дед служил дворником, рассыльным, кондуктором на железной дороге. Однажды, получив новую форму, на изнанке фуражки он написал: «Не тронь, дурашка, - не твоя фуражка!» Дед по отцу - Степан Агашин - в сосновый порог своего дома вбил подкову - верил, наверное, что принесёт она счастье его детям. Детей было восемь, и на всех одни валенки.

Я думаю: вот от той озорной фуражки и от печальной этой подковы и пошла моя судьба. Дед Иван в своё время всеми правдами и неправдами сумел добиться, чтобы его дочь - моя мама - бесплатно окончила гимназию и стала учительницей. Отец же, врач, получил высшее образование один из всех своих сестёр и братьев и, конечно, при Советской власти. Он прошёл в своей жизни четыре войны: рядовым солдатом - гражданскую, был ранен в 19-м году в местечке Гнилой Мост под Витебском, потом, уже военным хирургом, финскую и Отечественную - от июля 41-го и до окончания войны с Японией.

Привольное было у меня детство, хоть и в городе я родилась. Каждое лето ездили мы в Бор. И как же всё это помнится! Воблой и рогожей пахли пристани, на Бабайках покупали нам землянику - от неё белое молоко в тарелке становилось то голубым, то розовым. Пароходик шлёпал колёсами; у берегов, по колено в воде, стояли коровы - белые морды, чёрные очки. А там - Красный Профинтерн, четыре версты до Бора. Отцовский дом, огород, чёрная баня, за огородом луг - ромашка, иван-да-марья, колокольчики, а по лугу - речка Ешка, полтора метра шириной…

Потом мы перебрались на Среднюю Волгу, в теперешнюю Пензенскую область. И опять рядом красота: поляны незабудок, дубовые леса и осинники, полные грибов, заросли папоротника, а в них, под каждым кружевным листом, земляника, - не ягодка-две, а сразу пригоршню наберёшь.

Затем жили мы далеко в Сибири, в тайге, в центре Эвенкийского национального округа, на фактории Стрелка Чуни. Отец зиму и лето кочевал по тайге с охотниками и оленеводами. Мама учила эвенкийских ребят в первой, только что открытой, школе. Над входом в школу - там, где теперь обычное «Добро пожаловать!», - висел плакат: «Рыба, пушнина, финансы, ликбез - вот четыре боевых задачи второго квартала». Запомнились наши дороги - зимой, на оленях через всю тайгу, от Стрелки до Туры. Ехали недели. Везли мешки мороженых пельменей. Ночевали в палатке.

В те детские годы много я видела красоты - и среднерусской, и северной, таёжной. И люди рядом были прекрасные - простые, добрые, верные. Твёрдо знаю: там, на Севере, я впервые была счастлива оттого, что все были вместе. Всё это и сейчас помню.

Но как-то так шла судьба и складывался характер, что не вся эта разная, счастливая, щедрая красота и даже не экзотика толкнули к первым стихам.

Первые, серьёзные по чувству, стихи написала я, когда отец вернулся с Финской войны. Стихи были об этом. Их напечатали в областной пионерской газете и даже грамоту какую-то мне за них прислали. Это произошло уже в маленьком городе Тейкове Ивановской области, где я кончала среднюю школу, и где нашу семью застала Великая Отечественная война…

Сначала мы проводили на фронт отца и учителей. Потом ребят-старшеклассников. Я окончила курсы сандружинниц и работала в госпитале. Училась в девятом классе в третью, вечернюю, смену. В Тейкове и окрестных лесах и сёлах стояли тогда, как и везде, воинские части. В каждом тейковском доме жили лётчики и десантники. И, конечно, у каждой тейковской девчонки был свой десантник. Они приходили к нам на школьные вечера, а мы - к ним в землянки, в пригородный лес, с самодеятельными концертами. И я читала свои стихи:

Когда штурвал сожмёт рука пилота,
окутав поле дымкой голубой,
вас унесут стальные самолёты
в далёкий путь, в суровый трудный бой…

О поэтических достоинствах стихов лучше промолчать. Но мне в последующей жизни довелось выступать, пожалуй, больше, чем надо. И ни одна аудитория не принимала меня так горячо. К этому времени я уже знала, что есть в Москве Литературный институт, и, конечно, мечтала в нём учиться. Но шла война, и вызов в Москву давали только технические вузы. Мне было всё равно - какой технический, и я выбрала просто институт с красивым названием: Институт цветных металлов и золота. Два года училась на горном факультете, сдавала с грехом пополам всякие технические сложности вроде сопромата и теоретической механики, но весной 45-го, не окончив второго курса, ушла в Литературный институт имени Горького.

Нас на курсе числилось двенадцать человек, и только один был прозаиком - остальные писали стихи! Сначала я попала в семинар Веры Звягинцевой. Был такой «девичий» семинар, который как-то тихо, сам по себе, распался. Меня вызвали на творческую кафедру и предложили - на выбор - два семинара: Михаила Светлова и Владимира Луговского. Светлова я, конечно, знала - «Гренаду», «Рабфаковку», «Двадцать лет спустя» … Мне стало страшно. Боже мой, я - к Светлову?.. И я не сказала, а выдохнула:

- Уж лучше к Луговскому!

Словно это было меньше, проще, чем Светлов. Но я тогда просто не знала ни стихов, ни даже имени Луговского.

Владимир Александрович Луговской - это было то, что нужно моему характеру, моей вечной застенчивости. На его шумных семинарах, где доброжелательные, но безжалостные собратья по перу громили друг друга, не выбирая выражений, особенно доставалось авторам «тихих» стихов. А тише меня была только Танечка Сырыщева. Владимир Александрович сам читал наши тихие стихи, громко читал. И подчёркивал голосом то, что этого заслуживало.

Много раз потом, после института, я встречала его в Центральном доме литераторов, в издательствах. Каждый раз замирала, как на семинарах. И так ни разу и не сказала, как я ему тогда была благодарна.

Да и только ли ему?.. В те счастливые времена нам преподавали Павел Антокольский, Константин Паустовский, Михаил Светлов, Александр Яшин, Константин Федин, Лев Кассиль. Нас учили лучшие профессора Московского университета. Конечно, это было счастье! И единственное, о чём я всю жизнь жалею, это то, что большую половину этого счастья я пропустила мимо ушей: я никогда не была прилежной ученицей.

Но - общежитие! Этот послевоенный холодный, голодный полуподвал знаменитого дома Герцена, где круглые сутки, в будни и в праздники - на подоконниках, в углах, на лестнице, за столами - громко и вдохновенно, не сомневаясь в своём божьем даре, молодые восторженные личности читали, подвывая, свои стихи, - это был ещё один институт! Добровольные слушатели тут же громили только что рождённый шедевр, и ты отходил, убитый, думая о том, что у тебя не так, и что же тебе делать дальше. Да, это была великая школа. И пройти её было не так легко…

Первое доброе слово от институтских ребят - такое долгожданное и строгое - я услышала осенью 1947 года на нашем традиционном вечере одного стихотворения. Я читала тогда «Хлеб 47-го». Конечно же, памятна и дорога по-светловски неповторимая похвала, несколькими годами позже данная Михаилом Аркадьевичем двум моим стихотворениям:

- Всегда пишите «Варю» и «Юрку»! И я буду вас нежно любить и подавать вам пальто…

В 1950 году я окончила институт. Дипломная работа - поэма «Моё слово» - получила отличную оценку и в 51-м была напечатана в журнале «Октябрь». Тогда же её перевели в Болгарии, а потом в Корее. За эту поэму в 1952 году меня приняли в Союз писателей. И до сих пор получаю добрые письма читателей об этой своей первой, по сути, работе и удаче.

С 1951 года я живу в Волгограде. Его судьба, его люди, его матери и вдовы, его стройки, дороги, его необъятные, нелёгкие поля - всё это учило и учит меня жить, быть там, где все, горевать и радоваться вместе со всеми, не жалеть себя, оставаться самой собой. Благодарю судьбу за все годы, прожитые в этом городе, дорогом и любимом. За все, выпавшие мне, встречи. За все добрые слова, сказанные мне моими земляками.

…Если бы я жила в другом городе, я писала бы совсем другие стихи. А может быть, и совсем не писала.

Маргарита Агашина. Избранное. М., Худ. лит., 1986


АГАШИНА, Маргарита Константиновна (р. 1.III.1924, деревня Бор Ярославской области) — русская советская поэтесса. В 1950 окончила Литературный институт им. М. Горького. В 1949 опубликовала первые стихи, в 1951 — поэму «Моё слово» — лирический монолог матери, осуждающей войну. В 1953 вышел сборник лирических стихов «Моё слово», в 1956 — «Бабье лето», в 1959 — «Сорок трав». Агашина пишет также стихи для детей («У Алёнушки дела», 1959, и др.).

Лит.: Алигер М., Первый разговор, «Лит. газета», 1952, 5 янв., № 3; Огнев В., Искреннее слово поэта, «Знамя», 1952, № 2; Калитин Н., Творчество молодых, «Октябрь», 1955, № 9.

Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 1. - М.: Советская энциклопедия, 1962


Стихотворения взяты из книги:

1. Маргарита Агашина. И о любви, и о судьбе. Волгоград, изд-во «Станица-2»