Главное меню

Дмитрий Кедрин

Кедрин Дмитрий Борисович [4 (17) февраля 1907, Берестово-Богодуховский рудник, ныне г. Макеевка, Донбасс - 18 сентября 1945, посёлок Тарасовка Московской области; похоронен в Москве на Введенском кладбище], русский советский поэт, переводчик. По основной профессии - журналист.
Дмитрий Кедрин. Dimitry Kedrin

В лирике («Избранное», 1947) - поэзия русской природы, темы Родины, её исторического прошлого, талантливости русских людей (баллада «Зодчие», 1938; поэма «Конь», 1940). Стихотворная драма «Рембрандт» (1940). Убит.

Подробнее

Фотогалерея (15)

Поэма (1):

Стихи (38):

Приглашение на дачу

…Итак, приезжайте к нам завтра, не позже!
У нас васильки собирай хоть охапкой.
Сегодня прошёл замечательный дождик -
Серебряный гвоздик с алмазною шляпкой.

Он брызнул из маленькой-маленькой тучки
И шёл специально для дачного леса,
Раскатистый гром - его верный попутчик -
Над ним хохотал, как подпивший повеса.

На Пушкино в девять идёт электричка.
Послушайте, вы отказаться не вправе:
Кукушка снесла в нашей роще яичко,
Чтоб вас с наступающим счастьем
                                поздравить!

Не будьте ленивы, не будьте упрямы.
Пораньше проснитесь, не мешкая встаньте.
В кокетливых шляпах, как модные дамы,
В лесу мухоморы стоят на пуанте.

Вам будет на сцене лесного театра
Вся наша программа показана разом:
Чудесный денёк приготовлен на завтра,
И гром обеспечен, и дождик заказан!

6 июля 1945


[1]

***

Л. К.
Нам, по правде сказать, в этот вечер 
И развлечься-то словно бы нечем: 
Ведь пасьянс - это скучное дело, 
Книги нет, а лото надоело… 
Вьюга, знать, разгуляется к ночи: 
За окошком ненастье бормочет, 
Ветер что-то невнятное шепчет… 
Завари-ка ты чаю покрепче, 
Натурального чаю, с малиной: 
С ним и ночь не покажется длинной! 
Да зажги в этом сумраке хмуром 
Лампу ту, что с большим абажуром. 
У огня на скамеечке низкой 
Мы усядемся тесно и близко 
И, чаёк попивая из чашек, 
Дай-ка вспомним всю молодость нашу, 
Всю, от ветки персидской сирени 
(Положи-ка мне ложку варенья). 
Вспомню я,- мы теперь уже седы, - 
Как ты раз улыбнулась соседу, 
Вспомнишь ты, - что уж нынче за счёты, - 
Как пришёл под хмельком я с работы, 
Вспомним ласково, по-стариковски, 
Нашей дочери русые коски, 
Вспомним глазки сынка голубые 
И решим, что мы счастливы были, 
Но и глупыми всё же бывали… 
Постели-ка ты мне на диване: 
Может, мне в эту ночь и приснится, 
Что ты стала опять озорницей! 

5 июля 1945


Я

Много видевший, много знавший, 
Знавший ненависть и любовь, 
Всё имевший, всё потерявший 
И опять всё нашедший вновь. 

Вкус узнавший всего земного 
И до жизни жадный опять, 
Обладающий всем и снова 
Всё боящийся потерять. 

Июнь 1945


Мышонок

Что ты приходишь, горбатый мышонок, 
В комнату нашу в полуночный час? 
Сахарных крошек и фруктов сушёных 
Нет и в помине в буфете у нас. 

Бедный мышонок! Из кухонь соседних, 
Верно, тебя выгоняют коты. 
Знаешь ли? Мне, мой ночной собеседник, 
Кажешься слишком доверчивым ты! 

Нрав домработницы нашей - не кроткий: 
Что, коль незваных гостей не любя, 
Вдруг над тобой занесёт она щётку 
Иль в мышеловку изловит тебя?.. 

Ты поглядел, словно вымолвить хочешь: 
«Жаль расставаться с обжитым углом!» 
Словно согреться от холода ночи 
Хочешь моим человечьим теплом. 

Чудится мне - одиночеством горьким 
Блещут чуть видные бусинки глаз. 
Не потому ли из маленькой норки 
Ты и выходишь в полуночный час?.. 

Что ж! Пока дремлется кошкам и людям 
И мышеловок не видно вокруг, - 
Мы с тобой все наши беды обсудим, 
Мой молчаливый, мой маленький друг! 

Я - не гляди, что большой и чубатый, - 
А у соседей, как ты, не в чести. 
Так приходи ж, мой мышонок горбатый, 
В комнату к нам - и подольше гости! 

16 мая 1945


[1]

Давнее

Всё мне мерещится поле с гречихою, 
В маленьком доме сирень на окне, 
Ясное-ясное, тихое-тихое 
Летнее утро мерещится мне. 

Мне вспоминается кляча чубарая, 
Аист на крыше, скирды на гумне, 
Тёмная-тёмная, старая-старая 
Церковка наша мерещится мне. 

Чудится мне, будто песню печальную 
Мать надо мною поёт в полусне, 
Узкая-узкая, дальняя-дальняя 
В поле дорога мерещится мне. 

Где ж этот дом с оторвавшейся ставнею, 
Комната с пёстрым ковром на стене… 
Милое-милое, давнее-давнее 
Детство моё вспоминается мне. 

13 мая 1945


[1]

Победа

Шло донское войско на султана. 
Табором в степи широкой стало, 
И казаки землю собирали - 
Кто мешком, кто шапкою бараньей. 
В холм её, сырую, насыпали, 
Чтоб с кургана мать полуслепая 
Озирала степь из-под ладони: 
Не пылят ли где казачьи кони? 
И людей была такая сила, 
Столько шапок высыпано было, 
Что земля струей бежала, ширясь, 
И курган до звёзд небесных вырос. 
Год на то возвышенное место 
Приходили жёны и невесты, 
Только, как ни вглядывались в дали, 
Бунчуков казачьих не видали. 
Через три-четыре долгих года 
Воротилось войско из похода, 
Из жестоких сеч с ордой поганой, 
Чтобы возле прежнего кургана 
Шапками курган насыпать новый - 
Памятник годины той суровой. 
Сколько шапок рать ни насыпала, 
А казаков так осталось мало, 
Что второй курган не вырос выше 
Самой низкой камышовой крыши. 
А когда он встал со старым рядом, 
То казалось, если смерить взглядом, - 
Что поднялся внук в ногах у деда… 
Но с него была видна победа. 

5 апреля 1945


***

Какое просторное небо! Взгляни-ка: 
У дальнего леса дорога пылит, 
На тихом погосте растёт земляника, 
И козы пасутся у каменных плит. 

Как сонно на этом урочище мёртвых! 
Кукушка гадает кому-то вдали, 
Кресты покосились, и надписи стёрты, 
Тяжёлым полётом летают шмели. 

И если болят твои старые кости, 
Усталое бедное сердце болит, - 
Иди и усни на забытом погосте 
Средь этих простых покосившихся плит. 

И будут другие безумцы на свете 
Метаться в тенетах любви и тоски, 
И станут плести загорелые дети 
Над гробом твоим из ромашек венки. 

Присядут у ног твоих юноша с милой, 
И ты сквозь заката малиновый дым 
Услышишь слова над своею могилой, 
Которые сам говорил - молодым. 

1944


[1]

***

Ты говоришь, что наш огонь погас, 
Твердишь, что мы состарились с тобою, 
Взгляни ж, как блещет небо голубое! 
А ведь оно куда старее нас… 

1944


[1]

***

Вот и вечер жизни. Поздний вечер. 
Холодно и нет огня в дому. 
Лампа догорела. Больше нечем 
Разогнать сгустившуюся тьму. 

Луч рассвета, глянь в моё оконце! 
Ангел ночи! Пощади меня: 
Я хочу ещё раз видеть солнце - 
Солнце первой половины Дня! 

30 апреля 1943


[1]

Алёнушка

Стойбище осеннего тумана, 
Вотчина ночного соловья, 
Тихая царевна Несмеяна - 
Родина неяркая моя! 

Знаю, что не раз лихая сила 
У глухой околицы в лесу 
Ножичек сапожный заносила 
На твою нетленную красу. 

Только всё ты вынесла и снова 
За раздольем нив, где зреет рожь, 
На пеньке у омута лесного 
Песенку Алёнушки поёшь… 

Я бродил бы тридцать лет по свету, 
А к тебе вернулся б умирать, 
Потому что в детстве песню эту, 
Знать, и надо мной певала мать! 

9 октября 1942


Красота

Эти гордые лбы винчианских мадонн
Я встречал не однажды
                      у русских крестьянок,
У рязанских молодок, согбенных трудом,
На току молотящих снопы спозаранок.

У вихрастых мальчишек, что ловят грачей
И несут в рукаве полушубка отцова,
Я видал эти синие звёзды очей,
Что глядят
           с вдохновенных картин Васнецова.

С большака перешли на отрезок холста
Бурлаков этих репинских ноги босые…
Я теперь понимаю, что вся красота -
Только луч того солнца, чьё имя - Россия!

5 сентября 1942


[1]

Колокол

В колокол, мирно дремавший, 
Тяжёлая бомба с размаха 
Грянула… 
А. К. Толстой 
В тот колокол, что звал народ на вече, 
Вися на башне у кривых перил, 
Попал снаряд, летевший издалече, 
И колокол, сердясь, заговорил. 

Услышав этот голос недовольный, 
Бас, потрясавший гулкое нутро, 
В могиле вздрогнул мастер колокольный, 
Смешавший в тигле медь и серебро. 

Он знал, что в дни, когда стада тучнели 
И закрома ломились от добра, 
У колокола в голосе звенели 
Малиновые ноты серебра. 

Когда ж врывались в Новгород соседи 
И был весь город пламенем объят, 
Тогда глубокий звон червонной меди 
Звучал, как ныне… Это был набат! 

Леса, речушки, избы и покосцы 
Виднелись с башни каменной вдали. 
По большакам сновали крестоносцы, 
Скот уводили и амбары жгли… 

И рухнули перил столбы косые, 
И колокол гудел над головой 
Так, словно то сама душа России 
Своих детей звала на смертный бой! 

30 августа 1942


[1]

Родина

Весь край этот, милый навеки, 
В стволах белокорых берёз, 
И эти студёные реки, 
У плёса которых ты рос. 

И тёмная роща, где свищут 
Всю ночь напролёт соловьи, 
И липы на старом кладбище, 
Где предки уснули твои. 

И синий ласкающий воздух, 
И крепкий загар на щеках, 
И деды в андреевских звёздах, 
В высоких седых париках. 

И рожь на полях непочатых, 
И эта хлеб-соль средь стола, 
И псковских соборов стрельчатых 
Причудливые купола. 

И фрески Андрея Рублёва 
На тёмной церковной стене, 
И звонкое русское слово, 
И в чарочке пенник на дне. 

И своды лабазов просторных, 
Где в сене - раздолье мышам, 
И эта - на ларчиках чёрных - 
Кудрявая вязь палешан. 

И дети, что мчатся, глазея, 
По следу солдатских колонн, 
И в старом полтавском музее 
Полотнища шведских знамён. 

И санки, чтоб вихрем летели! 
И волка опасливый шаг, 
И серьги вчерашней метели 
У зябких осинок в ушах. 

И ливни - такие косые, 
Что в поле не видно ни зги… 
Запомни: 
Всё это - Россия, 
Которую топчут враги. 

16 августа 1942


1941

Ты, что хлеб свой любовно выращивал, 
Пел, рыбачил, глядел на зарю. 
Голосами седых твоих пращуров 
Я, Россия, с тобой говорю. 

Для того ль новосёл заколачивал
В первый сруб на Москве первый гвоздь, 
Для того ль астраханцам не плачивал 
Дани гордый владимирский гость; 

Для того ль Окрест города хитрые 
Выводились заслоны да рвы 
И палили мы пеплом Димитрия 
На четыре заставы Москвы; 

Для того ль Ермаковы охотники 
Белку били дробинкою в глаз; 
Для того ль пугачёвские сотники 
Смердам чли Государев Указ; 

Для того ли, незнамы-неведомы, 
Мы в холодных могилах лежим, 
Для того ли тягались со шведами 
Ветераны Петровых дружин; 

Для того ли в годину суровую, 
Как пришёл на Москву Бонапарт, 
Попалили людишки дворовые 
Огоньком его воинский фарт; 

Для того ль стыла изморозь хрусткая 
У пяти декабристов на лбу; 
Для того ль мы из бед землю Русскую 
На своём вывозили горбу; 

Для того ль сеял дождик холодненький, 
Точно слёзы родимой земли, 
На этап бритолобых колодников, 
Что по горькой Владимирке шли; 

Для того ли под ленинским знаменем 
Неусыпным тяжёлым трудом 
Перестроили мы в белокаменный 
Наш когда-то бревенчатый дом; 

И от ярого натиска вражьего 
Отстояли его для того ль, - 
Чтоб теперь истлевать тебе заживо 
В самой горькой из горьких неволь, 

Чтоб, тараща глаза оловянные, 
Муштровала ребят немчура, 
Чтобы ты позабыл, что славянами 
Мы с тобой назывались вчера?.. 

Бейся ж так, чтоб пришельцы поганые 
К нам ходить заказали другим. 
Неприятелям на поругание 
Не давай наших честных могил! 

Оглянись на леса и на пажити, 
Выдвигаясь с винтовкою в бой: 
Всё, что кровным трудом нашим нажито, - 
За твоею спиной, за тобой! 

Чтоб добру тому не быть растащену, 
Чтоб Отчизне цвести и сиять, 
Голосами седых твоих пращуров 
Я велю тебе насмерть стоять! 

Февраль 1942


Глухота

Война бетховенским пером 
Чудовищные ноты пишет. 
Её октав железный гром 
Мертвец в гробу - и тот услышит! 

Но что за уши мне даны? 
Оглохший в громе этих схваток, 
Из всей симфонии войны 
Я слышу только плач солдаток. 

2 сентября 1941


Плач

В убежище плакал ребёнок, 
И был нестерпимо высок, 
И был раздирающе звонок 
Подземный его голосок. 

Не треском смешных погремушек, 
Что нас забавляли, блестя, - 
Отрывистым грохотом пушек 
Земля повстречала дитя. 

Затем ли живёт он? Затем ли 
На свет родила его мать, 
Чтоб в яму, в могилу, под землю 
Ребёнка живым закопать? 

Ему не забыть этой были: 
Как выла сирена в ночи, 
Как небо наотмашь рубили 
Прожекторы, точно мечи. 

Седой, через долгие годы 
Он вспомнит: его увели 
От бомб, что неслись с небосвода, 
В глубокие недра земли. 

И если он выживет - где бы 
И как бы ни лёг его путь, - 
Он всюду, боящийся неба, 
К земле будет голову гнуть. 

17 августа 1941


Осенняя песня

Улетают птицы зА море, 
Миновало время жатв, 
На холодном сером мраморе 
Листья жёлтые лежат. 

Солнце спряталось за ситцевой 
Занавескою небес, 
Чёрно-бурою лисицею 
Под горой улёгся лес. 

По воздушной тонкой лесенке 
Опустился и повис 
Над окном - ненастья вестником - 
Паучок-парашютист. 

В эту ночь по кровлям тёсаным, 
В трубах песни заводя, 
Заскребутся духи осени, 
Стукнут пальчики дождя. 

В сад, покрытый ржавой влагою, 
Завтра утром выйдешь ты 
И увидишь - за ночь - наголо 
Облетевшие цветы. 

На листве рябин продрогнувших 
Заблестит холодный пот. 
Дождик, серый, как воробышек, 
Их по ягодке склюет. 

1937 - 1941


Пирамида

Когда болезнь, как мускусная крыса, 
Что заползает ночью в камелёк, 
Изъела грудь и чрево Сезостриса - 
Царь понял: 
День кончины недалёк! 
Он продал дочь. 
Каменотёсам выдал 
Запасы 
Меди, 
Леса, 
Янтаря, 
Чтоб те ему сложили пирамиду - 
Жильё, во всём достойное царя. 

Днём раскаляясь, 
Ночью холодея, 
Лежал Мемфис на ложе из парчи, 
И сотни тысяч пленных иудеев 
Тесали плиты, 
Клали кирпичи. 
Они пришли покорные, 
Без жалоб, 
В шатрах верблюжьих жили, 
Как пришлось; 
У огнеглазых иудеек на лоб 
Спадали кольца смоляных волос. 
Оторваны от прялки и орала, 
Палимы солнцем, 
Брошены во тьму, - 
Рабы царя… 
Их сотни умирало, 
Чтоб возвести могилу одному. 
И вырос конус царственной гробницы 
Сперва на четверть, 
А потом на треть. 
И, глядя вдаль сквозь длинные ресницы, 
Ждал Сезострис - 
И медлил умереть. 

Когда ж ушли от гроба сорок тысяч, 
Врубив орнамент на последний фриз, 
Велел писцам слова гордыни высечь 
Резцом на камне чванный Сезострис: 
«Я, 
Древний царь, 
Воздвигший камни эти, 
Сказал: 
Покрыть словами их бока, 
Чтоб тьмы людей, 
Живущие на свете, 
Хвалили труд мой 
Долгие века». 

Вчерашний мир 
Раздвинули скитальцы, 
Упали царства, 
Встали города. 
Текли столетья, 
Как песок сквозь пальцы, 
Как сквозь ведро дырявое - 
Вода. 
Поникли сфинксы каменными лбами. 
Кружат орлы. 
В пустыне - зной и тишь, 
А время 
Надпись 
Выгрызло зубами, 
Как ломтик сыра 
Выгрызает мышь. 
Слова, 
Что были выбиты, как проба, 
Молчат сегодня о его делах, 
И прах царя, 
Украденный из гроба, 
В своей печи убогий 
Сжёг феллах. 
Но, мир пугая каменным величьем, 
Среди сухих известняковых груд 
Стоит, 
Побелена помётом птичьим, 
Его гробница - 
Безыменный труд. 

И путник, 
Ищущий воды и тени, 
Лицо от солнца шлемом заслоня, 
Пред ней, 
В песке сыпучем по колени, 
Осадит вдруг поджарого коня 
И скажет: 
«Царь! 
Забыты в сонме прочих 
Твои дела 
И помыслы твои, 
Но вечен труд 
Твоих безвестных зодчих, 
Трудолюбивых, 
Словно муравьи!» 

1940


Пластинка

Л. К.
Когда я уйду, я оставлю мой голос
На чёрном кружке. Заведи патефон,
И вот под иголочкой, тонкой, как волос,
От гибкой пластинки отделится он.

Немножко глухой и немножко картавый,
Мой голос тебе прочитает стихи,
Окликнет по имени, спросит: «Устала?»
Наскажет немало смешной чепухи.

И сколько бы ни было злого, дурного,
Печалей, обид, - ты забудешь о них.
Тебе померещится, будто бы снова
Мы ходим в кино, разбиваем цветник.

Лицо твоё тронет волненья румянец,
Забывшись, ты тихо шепнёшь: «Покажись!..»
Пластинка хрипнёт и окончит свой танец,
Короткий, такой же недолгий, как жизнь.

1939


[1]

Песня про Алёну-старицу

Что не пройдёт - 
Останется, 
А что пройдёт - 
Забудется… 
Сидит Алёна-Старица 
В Москве, на Вшивой улице. 

Зипун, простоволосая, 
На голову набросила, 
А ноги в кровь изрезаны 
Тяжёлыми железами. 

Бегут ребята - дразнятся, 
Кипит в застенке варево… 
Покажут ноне разинцам 
Острастку судьи царевы! 

Расспросят, в землю мётлами 
Брады уставя долгие, 
Как соколы залётные 
Гуляли Доном-Волгою, 
Как под Азовом ладили 
Челны с высоким застругом, 
Как шарили да грабили 
Торговый город Астрахань! 

Палач-собака скалится, 
Лиса-приказный хмурится. 
Сидит Алёна-Старица 
В Москве, на Вшивой улице. 
Судья в кафтане до полу 
В лицо ей светит свечечкой: 
«Немало, ведьма, попила 
Ты крови человеческой, 
Покуда плахе-матушке 
Челом ты не ударила!» 
Пытают в раз остаточный 
Бояре государевы: 
«Обедню чёрту правила ль, 
Сквозь сито землю сеяла ль 
В погибель роду цареву, 
Здоровью Алексееву?» 

«Смолой приправлен жидкою, 
Мне солон царский хлебушек! 
А ты, боярин, пыткою 
Стращал бы красных девушек! 
Хотите - жгите заживо, 
А я царя не сглазила. 
Мне жребий выпал - важивать 
Полки Степана Разина. 
В моих ушах без умолка 
Поёт стрела татарская… 
Те два полка, 
Что два волка, 
Дружину грызли царскую! 
Нам, смердам, двери заперты 
Повсюду, кроме паперти. 
На паперти слепцы поют, 
Попросишь - грош купцы дают. 

Судьба меня возвысила! 
Я бар, как семя, щёлкала, 
Ходила в кике бисерной, 
В зелёной кофте шёлковой. 

На Волге - что оконницы - 
Пруды с зелёной ряскою, 
В них раки нынче кормятся 
Свежинкою дворянскою. 

Боярский суд не жаловал 
Ни старого, ни малого, 
Так вас любить, 
Так вас жалеть - 
Себя губить, 
Душе болеть!.. 

Горят огни-пожарища, 
Дымы кругом постелены. 
Мои друзья-товарищи 
Порубаны, постреляны, 
Им глазыньки до донышка 
Ночной стервятник выклевал, 
Их греет волчье солнышко, 
Они к нему привыкнули. 
И мне топор, знать, выточен 
У ката в башне пыточной, 
Да помни, дьяк, 
Не ровен час: 
Сегодня - нас, 
А завтра - вас! 
Мне б после смерти галкой стать, 
Летать под низкою тучею, 
Ночей не спать, - 
Царя пугать 
Бедою неминучею!..» 

Смола в застенке варится, 
Опарой всходит сдобною, 
Ведут Алёну-Старицу 
Стрельцы на место Лобное. 
В Зарядье над осокою 
Блестит зарница дальняя. 
Горит звезда высокая… 
Терпи, многострадальная! 

А тучи, словно лошади, 
Бегут над Красной площадью. 

Все звери спят. 
Все птицы спят, 
Одни дьяки 
Людей казнят. 

1938


Зодчие

Как побил государь 
Золотую Орду под Казанью, 
Указал на подворье своё 
Приходить мастерам. 
И велел благодетель, - 
Гласит летописца сказанье, - 
В память оной победы 
Да выстроят каменный храм. 

И к нему привели 
Флорентийцев, 
И немцев, 
И прочих 
Иноземных мужей, 
Пивших чару вина в один дых. 
И пришли к нему двое 
Безвестных владимирских зодчих, 
Двое русских строителей, 
Статных, 
Босых, 
Молодых. 

Лился свет в слюдяное оконце, 
Был дух вельми спёртый. 
Изразцовая печка. 
Божница. 
Угар и жара.
И в посконных рубахах 
Перед Иоанном Четвёртым, 
Крепко за руки взявшись, 
Стояли сии мастера. 

- Смерды! 
Можете ль церкву сложить 
Иноземных пригожей? 
Чтоб была благолепней 
Заморских церквей, говорю? - 
И, тряхнув волосами, 
Ответили зодчие: 
- Можем! 
Прикажи, государь! - 
И ударились в ноги царю. 

Государь приказал. 
И в субботу на вербной неделе, 
Покрестясь на восход, 
Ремешками схватив волоса, 
Государевы зодчие 
Фартуки наспех надели, 
На широких плечах 
Кирпичи понесли на леса. 

Мастера выплетали 
Узоры из каменных кружев, 
Выводили столбы 
И, работой своею горды, 
Купол золотом жгли, 
Кровли крыли лазурью снаружи 
И в свинцовые рамы 
Вставляли чешуйки слюды. 

И уже потянулись 
Стрельчатые башенки кверху. 
Переходы, 
Балкончики, 
Луковки да купола. 
И дивились учёные люди, 
Зане эта церковь 
Краше вилл италийских 
И пагод индийских была! 

Был диковинный храм 
Богомазами весь размалёван, 
В алтаре, и при входах, 
И в царском притворе самом. 
Живописной артелью 
Монаха Андрея Рублёва 
Изукрашен зело 
Византийским суровым письмом… 

А в ногах у постройки 
Торговая площадь жужжала, 
Торовато кричала купцам: 
- Покажи, чем живёшь! - 
Ночью подлый народ 
До креста пропивался в кружалах, 
А утрами истошно вопил, 
Становясь на правёж. 

Тать, засеченный плетью, 
У плахи лежал бездыханно, 
Прямо в небо уставя 
Очёсок седой бороды, 
И в московской неволе 
Томились татарские ханы, 
Посланцы Золотой, 
Перемётчики Чёрной Орды. 

А над всем этим срамом 
Та церковь была - 
Как невеста! 
И с рогожкой своей, 
С бирюзовым колечком во рту, - 
Непотребная девка 
Стояла у Лобного места 
И, дивясь, 
Как на сказку, 
Глядела на ту красоту… 

А как храм освятили, 
То с посохом, 
В шапке монашьей, 
Обошёл его царь - 
От подвалов и служб до креста. 
И, окинувши взором 
Его узорчатые башни, 
- Лепота! - молвил царь. 
И ответили все: - Лепота! 

И спросил благодетель: 
- А можете ль сделать пригожей, 
Благолепнее этого храма 
Другой, говорю? - 
И, тряхнув волосами, 
Ответили зодчие: 
- Можем! 
Прикажи, государь! - 
И ударились в ноги царю. 

И тогда государь 
Повелел ослепить этих зодчих, 
Чтоб в земле его 
Церковь 
Стояла одна такова, 
Чтобы в Суздальских землях 
И в землях Рязанских 
И прочих 
Не поставили лучшего храма, 
Чем храм Покрова! 

Соколиные очи 
Кололи им шилом железным, 
Дабы белого света 
Увидеть они не могли. 
И клеймили клеймом, 
Их секли батогами, болезных, 
И кидали их, 
Тёмных, 
На стылое лоно земли. 

И в Обжорном ряду, 
Там, где заваль кабацкая пела, 
Где сивухой разило, 
Где было от пару темно, 
Где кричали дьяки: 
- Государево слово и дело! - 
Мастера Христа ради 
Просили на хлеб и вино. 

И стояла их церковь 
Такая, 
Что словно приснилась. 
И звонила она, 
Будто их отпевала навзрыд, 
И запретную песню 
Про страшную царскую милость 
Пели в тайных местах 
По широкой Руси 
Гусляры. 

1938


[1]

Глухарь

Выдь на зорьке и ступай на север 
По болотам, камушкам и мхам. 
Распустив хвоста колючий веер, 
На сосне красуется глухарь. 

Тонкий дух весенней благодати, 
Свет звезды - как первая слеза… 
И глухарь, кудесник бородатый, 
Закрывает жёлтые глаза. 

Из дремотных облаков исторгла 
Яркий блеск холодная заря, 
И звенит, чумная от восторга, 
Зоревая песня глухаря. 

Счастлив тем, что чувствует и дышит, 
Красотой восхода упоён, - 
Ничего не видит и не слышит, 
Ничего не замечает он! 

Он поёт листву купав болотных, 
Паутинку, белку и зарю, 
И в упор подкравшийся охотник 
Из берданки бьёт по глухарю… 

Может, так же в счастья день желанный, 
В час, когда я буду петь, горя, 
И в меня ударит смерть нежданно, 
Как его дробинка - в глухаря. 

1938


Зимнее

Экой снег какой глубокий! 
Лошадь дышит горячо. 
Светит месяц одинокий 
Через левое плечо. 

Пруд окован крепкой бронью, 
И уходят от воды 
Вправо - крестики вороньи, 
Влево - заячьи следы. 

Гнётся кустик на опушке, 
Блещут звёзды, мёрзнет лес, 
Тут снимал перчатки Пушкин 
И крутил усы Дантес. 

Раздаётся на полянке 
Волчьих свадеб дальний вой. 
Мы летим в ковровых санках 
По дороге столбовой. 

Ускакали с черноокой 
И - одни… Чего ж ещё? 
Светит месяц одинокий 
Через левое плечо. 

Неужели на гулянку 
С колокольцем под дугой 
Понесётся в тех же санках 
Завтра кто-нибудь другой? 

И усы ладонью тронет, 
И увидит у воды 
Те же крестики вороньи, 
Те же заячьи следы? 

На берёзах грачьи гнезда 
Да сорочьи терема?.. 
Те же волки, те же звёзды, 
Та же русская зима! 

На погост он мельком глянет, 
Где ограды да кресты. 
Мельком глянет, нас помянет: 
Жили-были я да ты!.. 

И прижмётся к черноокой, 
И задышит горячо. 
Глянет месяц одинокий 
Через левое плечо. 

1938


[1]

Страдания молодого классика

Всегда ты на людях, как слон в зверинце,
Как муха в стакане, как гусь на блюде…
Они появляются из провинций,
Способные молодые люди.

- У вас одна комната? Ах, как мало!
Погодка стоит - Не придумать плоше! -
Ты хмуришься и отвечаешь вяло:
- Снимайте, снимайте свои калоши!

Ты грустно оглядываешь знакомых
И думаешь: - Ну, добивайте сразу! -
Куда там! Они извлекают томы
Любовных стихов, бытовых рассказов.

- Быть может, укажете недостаток?
Родной! Уделите одну минуту!
Вы заняты? Я буду очень краток:
В поэмке всего восемнадцать футов!

Мелькают листы. Вдохновенье бурно.
Чтецы невменяемы, - бей их, режь ли…
Ты слушаешь. Ты говоришь: - Недурно! -
И - лжёшь. Ибо ты от природы вежлив.

На ходиках без десяти двенадцать.
Ты громко подтягиваешь бечёвку,
Но гости твои говорят: - Признаться,
У вас так уютно! Мы к вам с ночёвкой.

Ты громко вздыхаешь: - Ложитесь с миром! -
И думаешь день ото дня плачевней:
Во что превратилась твоя квартира?
В ночлежку? В родильный приют?
                               В харчевню?

А ночью под сердцем тихонько плачет
Утопленный в пресной дневной водице
Твой стих, что был вовсе неплохо начат,
Но помер в тебе, не успев родиться.

И, стиснувши, как рукоять кинжала,
Мундштук безобиднейший, в нервной дрожи
Ты думаешь: «Муза уже сбежала.
Жена собирается сделать то же…»

А утром, когда постучит знакомый,
Ты снова в себе не найдёшь сноровки
Ему на докучный вопрос: «Вы дома?» -
Раздельно ответить: - В командировке.

1937


[1]

***

У поэтов жребий странен,
Слабый сильного теснит.
Заболоцкий безымянен,
Безыменский именит.

1930-е (?)


Беседа

На улице пляшет дождик.
                        Там тихо, темно и сыро.
Присядем у нашей печки
                       и мирно поговорим.
Конечно, с ребёнком трудно.
                            Конечно, мала квартира.
Конечно, будущим летом
                       ты вряд ли поедешь в Крым.

Ещё тошноты и пятен
                    даже в помине нету,
Твой пояс, как прежде, узок,
                             хоть в зеркало посмотри!
Но ты по неуловимым,
                     по тайным женским приметам
Испуганно догадалась,
                      что у тебя внутри.

Не скоро будить он станет
                          тебя своим плачем тонким
И розовый круглый ротик
                        испачкает молоком.
Нет, глубоко под сердцем,
                          в твоих золотых потёмках
Не жизнь, а лишь завязь жизни
                              завязана узелком.

И вот ты бежишь в тревоге
                          прямо к гомеопату.
Он лыс, как головка сыра,
                          и нос у него в угрях,
Глаза у него навыкат
                     и борода лопатой,
Он очень учёный дядя -
                       и всё-таки он дурак!

Как он самодовольно
                    пророчит тебе победу!
Пятнадцать прозрачных капель
                             он в склянку твою нальёт.
«Пять капель перед обедом,
                           пять капель после обеда -
И всё как рукой снимает!
                         Пляшите опять фокстрот!»

Так, значит, сын не увидит,
                            как флаг над Советом вьётся?
Как в школе Первого мая
                        ребята пляшут гурьбой?
Послушай, а что ты скажешь,
                            если он будет Моцарт,
Этот не живший мальчик,
                        вытравленный тобой?

Послушай, а если ночью
                       вдруг он тебе приснится,
Приснится и так заплачет,
                          что вся захолонешь ты,
Что жалко взмахнут в испуге
                            подкрашенные ресницы
И волосы разовьются,
                     старательно завиты,

Что хлынут горькие слёзы
                         и начисто смоют краску,
Хорошую, прочную краску
                        с тёмных твоих ресниц?..
Помнишь, ведь мы читали,
                         как в старой английской сказке
К охотнику приходили
                     души убитых птиц.

А вдруг, несмотря на капли
                           мудрых гомеопатов,
Непрошеной новой жизни
                       не оборвётся нить!
Как ты его поцелуешь?
                       Забудешь ли, что когда-то
Этою же рукою
              старалась его убить?

Кудрявых волос, как прежде,
                            туман золотой клубится,
Глазок исподлобья смотрит
                          лукавый и голубой.
Пускай за это не судят,
                        но тот, кто убил, - убийца.
Скажу тебе правду: ночью
                         мне страшно вдвоём с тобой!

1937


[1]

Подмосковная осень

В Перово пришла подмосковная осень
С грибами, с рябиной, с ремонтами дач.
Ты больше, пиджак парусиновый сбросив,
Не ловишь ракеткою теннисный мяч.

Берёзки прозрачны, скворечники немы,
Утрами морозец хрустит по садам:
И дачница в город везёт хризантемы,
И дачник увязывает чемодан.

На мокрых лугах зажелтелась морошка.
Охотник в прозрачном и гулком лесу,
По топкому дёрну шагая сторожко,
Несёт в ягдташе золотую лису.

Бутылка вина кисловата, как дрожжи.
Закурим, нальём и послушаем, как
Шумит элегический пушкинский дождик
И шаткую свечку колеблет сквозняк.

1936


Песня про пана

Настегала дочку мать крапивой: 
- Не расти большой, расти красивой, 
Сладкой ягодкой, речной осокой, 
Чтоб в тебя влюбился пан высокий, 
Ясноглазый, статный, черноусый, 
Чтоб дарил тебе цветные бусы, 
Золотые кольца и белила, - 
Вот тогда ты будешь, дочь, счастливой. 

Дочка выросла, как мать велела: 
Сладкой ягодкою, королевой, 
Белой лебедью, речной осокой, 
И в неё влюбился пан высокий, 
Черноусый, статный, ясноглазый, 
Подарил он ей кольцо с алмазом, 
Пояс драгоценный, ленту в косы… 
Наигрался ею пан - и бросил! 

Юность коротка, как песня птичья, 
Быстро вянет красота девичья. 
Иссеклися косы золотые, 
Ясный взор слезинки замутили. 
Ничего-то девушка не помнит, 
Помнит лишь одну дорогу в омут, 
Только тише, чем кутёнок в сенцах, 
Шевельнулась дочь у ней под сердцем. 

Дочка в пана родилась - красивой. 
Настегала дочку мать крапивой: 
- Не расти большой, расти здоровой, 
Крепкотелой, дерзкой, чернобровой, 
Озорной, спесивой, языкатой, 
Чтоб тебя не тронул пан проклятый. 
А придёт он, потный, вислоусый, 
Да начнёт сулить цветные бусы, 
Пояс драгоценный, ленту в косы, - 
Отпихни его ногою босой, 
Зашипи на пана, дочь, гусыней, 
Выдери его глаза косые! 

1936


[1]

Кофейня

…Имеющий в кармане мускус 
не кричит об этом на улицах. 
Запах мускуса говорит за него. 
Саади 
У поэтов есть такой обычай:
В круг сойдясь, оплёвывать друг друга.
Магомет, в Омара пальцем тыча,
Лил ушатом на беднягу ругань.

Он в сердцах порвал на нём сорочку
И визжал в лицо, от злобы пьяный:
- Ты украл пятнадцатую строчку,
Низкий вор, из моего «Дивана»!

За твоими подлыми следами
Кто пойдёт из думающих здраво? -
Старики кивали бородами,
Молодые говорили: - Браво!

А Омар плевал в него с порога
И шипел: - Презренная бездарность!
Да минёт тебя любовь пророка
Или падишаха благодарность!

Ты бесплоден! Ты молчишь годами!
Быть певцом ты не имеешь права! -
Старики кивали бородами,
Молодые говорили: - Браво!

Только некто пил свой кофе молча,
А потом сказал: - Аллаха ради!
Для чего пролито столько жёлчи? -
Это был блистательный Саади.

И минуло время. Их обоих
Завалил холодный снег забвенья.
Стал Саади золотой трубою,
И Саади слушала кофейня.

Как ароматические травы,
Слово пахло мёдом и плодами,
Юноши не говорили: «Браво!»
Старцы не кивали бородами.

Он заворожил их песней птичьей -
Песней жаворонка в росах луга…
У поэтов есть такой обычай:
В круг сойдясь, оплёвывать друг друга.

1936


[Приглашаю посмотреть моё небольшое стихотворение: «То врут всё о поэтах люди».]

Приданое

В тростниках просохли кочки, 
Зацвели каштаны в Тусе, 
Плачет розовая дочка 
Благородного Фердуси: 
«Больше куклы мне не снятся, 
Женихи густой толпою 
У дверей моих теснятся, 
Как бараны к водопою. 
Вы, надеюсь, мне дадите 
Одного назвать желанным. 
Уважаемый родитель! 
Как дела с моим приданым?» 

Отвечает пылкой дочке 
Добродетельный Фердуси: 
«На деревьях взбухли почки. 
В облаках курлычут гуси. 
В вашем сердце полной чашей 
Ходит паводок весенний, 
Но, увы: к несчастью, ваши 
Справедливы опасенья. 
В нашей бочке - мерка риса, 
Да и то ещё едва ли. 
Мы куда бедней, чем крыса, 
Что живёт у нас в подвале. 
Но уймите, дочь, досаду, 
Не горюйте слишком рано: 
Завтра утром я засяду 
За сказания Ирана, 
За богов и за героев, 
За сраженья и победы 
И, старания утроив, 
Их окончу до обеда, 
Чтобы вился стих чудесный 
Лёгким золотом по черни, 
Чтобы шах прекрасной песней 
Насладился в час вечерний. 
Шах прочтёт и караваном 
Круглых войлочных верблюдов 
Нам пришлёт цветные ткани 
И серебряные блюда, 
Шёлк и бисерные нити, 
И мускат с имбирем пряным, 
И тогда, кого хотите, 
Назовёте вы желанным». 

В тростниках размокли кочки, 
Отцвели каштаны в Тусе, 
И опять стучится дочка 
К благодушному Фердуси: 
«Третий месяц вы не спите 
За своим занятьем странным. 
Уважаемый родитель! 
Как дела с моим приданым? 
Поглядевши, как пылает 
Огонёк у вас ночами, 
Все соседи пожимают 
Угловатыми плечами». 

Отвечает пылкой дочке 
Рассудительный Фердуси: 
«На деревьях мёрзнут почки, 
В облаках умолкли гуси, 
Труд - глубокая криница, 
Зачерпнул я влаги мало, 
И алмазов на страницах 
Лишь немного заблистало. 
Не волнуйтесь, подождите, 
Год я буду неустанным, 
И тогда, кого хотите, 
Назовёте вы желанным». 

Через год просохли кочки, 
Зацвели каштаны в Тусе, 
И опять стучится дочка 
К терпеливому Фердуси: 
«Где же бисерные нити 
И мускат с имбирем пряным? 
Уважаемый родитель! 
Как дела с моим приданым? 
Женихов толпа устала 
Ожиданием томиться. 
Иль опять алмазов мало 
Заблистало на страницах?» 

Отвечает гневной дочке 
Опечаленный Фердуси: 
«Поглядите в эти строчки, 
Я за труд взялся не труся, 
Но должны ещё чудесней 
Быть завязки приключений, 
Чтобы шах прекрасной песней 
Насладился в час вечерний. 
Не волнуйтесь, подождите, 
Разве каплет над Ираном? 
Будет день, кого хотите, 
Назовёте вы желанным». 
Баня старая закрылась, 
И открылся новый рынок. 
На макушке засветилась 
Тюбетейка из сединок. 
Чуть ползёт перо поэта 
И поскрипывает тише. 
Чередой проходят лета, 
Дочка ждёт, Фердуси пишет. 

В тростниках размокли кочки, 
Отцвели каштаны в Тусе. 
Вновь стучится злая дочка 
К одряхлелому Фердуси: 
«Жизнь прошла, а вы сидите 
Над писаньем окаянным. 
Уважаемый родитель! 
Как дела с моим приданым? 
Вы, как заяц, поседели, 
Стали злым и желтоносым, 
Вы над песней просидели 
Двадцать зим и двадцать вёсен. 
Двадцать раз любили гуси, 
Двадцать раз взбухали почки. 
Вы оставили, Фердуси, 
В старых девах вашу дочку». 
«Будут груши, будут фиги, 
И халаты, и рубахи. 
Я вчера окончил книгу 
И с купцом отправил к шаху. 
Холм песчаный не остынет 
За дорожным поворотом - 
Тридцать странников пустыни 
Подойдут к моим воротам». 

Посреди придворных близких 
Шах сидел в своём серале. 
С ним лежали одалиски, 
И скопцы ему играли. 
Шах глядел, как пляшут триста 
Юных дев, и бровью двигал. 
Переписанную чисто 
Звездочёт приносит книгу: 
«Шаху прислан дар поэтом, 
Стихотворцем поседелым…» 
Шах сказал: «Но разве это - 
Государственное дело? 
Я пришёл к моим невестам, 
Я сижу в моём гареме. 
Тут читать совсем не место 
И писать совсем не время. 
Я потом прочту записки, 
Небольшая в том утрата». 
Улыбнулись одалиски, 
Захихикали кастраты. 

В тростниках просохли кочки, 
Зацвели каштаны в Тусе. 
Кличет сгорбленную дочку 
Добродетельный Фердуси: 
«Сослужите службу ныне 
Старику, что видит худо: 
Не идут ли по долине 
Тридцать войлочных верблюдов?» 

«Не бегут к дороге дети, 
Колокольцы не бренчали, 
В поле только лёгкий ветер 
Разметает прах песчаный». 

На деревьях мёрзнут почки, 
В облаках умолкли гуси, 
И опять взывает к дочке 
Опечаленный Фердуси: 
«Я сквозь бельма, старец древний, 
Вижу мир, как рыба в тине. 
Не стоят ли у деревни 
Тридцать странников пустыни?» 

«Не бегут к дороге дети, 
Колокольцы не бренчали. 
В поле только лёгкий ветер 
Разметает прах песчаный». 

Вот посол, пестро одетый, 
Все дворы обходит в Тусе: 
«Где живёт звезда поэтов - 
Ослепительный Фердуси? 
Вьётся стих его чудесный 
Лёгким золотом по черни, 
Падишах прекрасной песней 
Насладился в час вечерний. 
Шах в дворце своём - и ныне 
Он прислал певцу оттуда 
Тридцать странников пустыни, 
Тридцать войлочных верблюдов, 
Ткани солнечного цвета, 
Полосатые бурнусы… 
Где живёт звезда поэтов - 
Ослепительный Фердуси?» 

Стон верблюдов горбоносых 
У ворот восточных где-то, 
А из западных выносят 
Тело старого поэта. 
Бормоча и приседая, 
Как рассохшаяся бочка, 
Караван встречать - седая - 
На крыльцо выходит дочка: 
«Ах, медлительные люди! 
Вы немножко опоздали. 
Мой отец носить не будет 
Ни халатов, ни сандалий. 
Если шитые иголкой 
Платья нашивал он прежде, 
То теперь он носит только 
Деревянные одежды. 
Если раньше в жажде горькой 
Из ручья черпал рукою, 
То теперь он любит только 
Воду вечного покоя. 
Мой жених крылами чертит 
Страшный след на поле бранном. 
Джинна близкой-близкой смерти 
Я зову моим желанным. 
Он просить за мной не будет 
Ни халатов, ни сандалий… 
Ах, медлительные люди! 
Вы немножко опоздали». 

Встал над Тусом вечер синий, 
И гуськом идут оттуда 
Тридцать странников пустыни, 
Тридцать войлочных верблюдов. 

1935


Крым

Старинный друг, поговорим, 
Старинный друг, ты помнишь Крым? 
Вообразим, что мы сидим 
Под буком тёмным и густым. 
Медуз и крабов на мели 
Босые школьники нашли, 
За волнорезом залегли 
В глубоком штиле корабли. 
А море, как весёлый пёс, 
Лежит у отмелей и кос 
И быстрым языком волны 
Облизывает валуны. 
Звезда похожа на слезу, 
А кипарисы там, внизу, - 
Как две зелёные свечи 
В сандалом пахнущей ночи. 
Ты закурил и говоришь: 
- Как пахнет ночь! Какая тишь! 
Я тут уже однажды был, 
Но край, который я любил, 
Но Крым, который мне так мил, 
Я трёхдюймовками громил. 
Тогда, в двадцатом, тут кругом 
Нам каждый камень был врагом, 
И каждый дом, и каждый куст… 
Какая перемена чувств! 
Ведь я теперь на берегу 
Окурка видеть не могу, 
Я веточке не дам упасть, 
Я камешка не дам украсть. 
Не потому ль, что вся земля - 
От Крыма и до стен Кремля, 
Вся до последнего ручья - 
Теперь ничья, теперь моя? 
Пусть в ливадийских розах есть 
Кровь тех, кто не успел расцвесть, 
Пусть наливает виноград 
Та жизнь, что двадцать лет назад 
Пришла, чтоб в эту землю лечь, - 
Клянусь, что праздник стоит свеч! 
Смотри! Сюда со связкой нот 
В пижаме шёлковой идёт 
И поднимает скрипку тот, 
Кто грыз подсолнух у ворот. 
Тропинкой, города правей, 
В чадры укрыты до бровей 
Уже татарки не идут: 
Они играют в теннис тут. 
Легки, круглы и горячи, 
Летят над сеткою мячи, 
Их отбивают москвичи - 
Парашютистки и врачи… 
Наш летний отдых весел, но, 
Играя в мяч, идя в кино, 
На утлом ялике гребя, 
Борясь, работая, любя, - 
Как трудно дался этот край, 
Не забывай, не забывай!.. - 
Ты смолк. В потёмках наших глаз 
Звезда крылатая зажглась. 
А море, как весёлый пёс, 
Лежит у отмелей и кос, 
Звезда похожа на слезу, 
А кипарисы там, внизу, 
Нам светят, будто две свечи, 
В сандалом пахнущей ночи… 
Тогда мы выпили до дна 
Бокал мускатного вина, - 
Бокал за Родину свою, 
За счастье жить в таком краю, 
За то, что Кремль, за то, что Крым 
Мы никому не отдадим. 

1935


[1]

Сердце
Бродячий сюжет

Девчину пытает казак у плетня: 
- Когда ж ты, Оксана, полюбишь меня? 
Я саблей добуду для крали своей 
И светлых цехинов, и звонких рублей! - 
Девчина в ответ, заплетая косу: 
- Про то мне ворожка гадала в лесу. 
Пророчит она: мне полюбится тот, 
Кто матери сердце мне в дар принесёт. 
Не надо цехинов, не надо рублей, 
Дай сердце мне матери старой твоей. 
Я пепел его настою на хмелю, 
Настоя напьюсь - и тебя полюблю! - 
Казак с того дня замолчал, захмурел, 
Борща не хлебал, саламаты не ел. 
Клинком разрубил он у матери грудь 
И с ношей заветной отправился в путь: 
Он сердце её на цветном рушнике 
Коханой приносит в косматой руке. 
В пути у него помутилось в глазах, 
Всходя на крылечко, споткнулся казак. 
И матери сердце, упав на порог, 
Спросило его: «Не ушибся, сынок?» 

1935


[1]

Должник

Подгулявший шутник, белозубый, как турок,
Захмелел, прислонился к столбу и поник.
Я окурок мой кинул. Он поднял окурок,
Раскурил и сказал, благодарный должник:

«Приходи в крематорий, спроси Иванова,
Ты добряк, я сожгу тебя даром, браток».
Я запомнил слова обещанья хмельного
И бегущий вдоль потного лба завиток.

Почтальоны приходят, но писем с Урала
Мне в Таганку не носят в суме на боку.
Если ты умерла или ждать перестала,
Разлюбила меня, - я пойду к должнику.

Я приду в крематорий, спущусь в кочегарку,
Где он дырья чинит на коленях штанов,
Подведу его к топке, пылающей жарко,
И шепну ему грустно: «Сожги, Иванов!»

1934


Добро

Потёрт сыромятный его тулуп, 
Ушастая шапка его - как склеп, 
Он вытер слюну с шепелявых губ 
И шёпотом попросил на хлеб. 

С пути сучковатой клюкой нужда 
Не сразу спихнула его, поди: 
Широкая медная борода 
Иконой лежит на его груди! 

Уже, замедляя шаги на миг, 
В пальто я нащупывал серебро: 
Недаром премудрость церковных книг 
Учила меня сотворять добро. 

Но вдруг я подумал: к чему он тут, 
И бабы ему медяки дают 
В рабочей стране, где станок и плуг, 
Томясь, ожидают умелых рук? 

Тогда я почуял, что это - враг, 
Навёл на него в упор очки, 
Поймал его взгляд и увидел, как 
Хитро шевельнулись его зрачки. 

Мутна голубень беспокойных глаз 
И, тягостный, лицемерен вздох! 
Купчина, державший мучной лабаз? 
Кулак, подпаливший колхозный стог? 

Бродя по Москве, он от злобы слеп, 
Ленивый и яростный паразит, 
Он клянчит пятак у меня на хлеб, 
А хлебным вином от него разит! 

Такому не жалко ни мук, ни слёз, 
Он спящего ахает колуном, 
Живого закапывает в навоз 
И рот набивает ему зерном. 

Хитрец изворотливый и скупой, 
Он купит за рубль, а продаст за пять. 
Он смазчиком проползёт в депо, 
И буксы вагонов начнут пылать. 

И если, по грошику наскоблив, 
Он выживет, этот рыжий лис, - 
Рокочущий поезд моей земли 
Придёт с опозданьем в социализм. 

Я холодно опустил в карман 
Зажатую горсточку серебра 
И в льющийся меж фонарей туман 
Направился, не сотворив добра. 

1933


[1]

Кровинка

Родная кровинка течёт в её жилах,
И больно - пусть век мою слабость простит -
От глаз её жалких, от рук её милых
Отречься и память со счётов скостить.

Выветриваясь, по куску выпадая,
Душа искрошилась, как зуб, до корня.
Шли годы, и эта ли полуседая,
Тщедушная женщина - мать у меня?

Убогая! Где твоя прежняя сила?
Какая дорога в могилу свела?
Влюблялась, кисейные платья носила,
Читала Некрасова, смуглой была.

Растоптана зверем, чьё прозвище - рынок,
Раздавлена грузом матрасов и соф,
Сгорела на пламени всех керосинок,
Пылающих в недрах кухонных Голгоф.

И вот они - вечная песенка жалоб,
Сонливость, да втёртый в морщины желток,
Да косо, по-волчьи свисающий на лоб,
Скупой, грязноватый, седой завиток.

Так попусту, так бесполезно и глупо
Дотла допылала твоя красота!
Дымящимся паром кипящего супа
Весь мир от тебя заслонила плита!

В истрёпанных туфлях, потёртых и рыжих,
С кошёлкой, в пальто, что не греет души,
Привыкла блуждать между рыночных выжиг,
Торгуясь, клянясь, скопидомя гроши.

Трудна эта доля, и жребий несладок:
Пугаться трамваев, бояться людей,
Толкаться в хвостах продуктовых палаток,
Среди завсегдатаев очередей.

Но желчи не слышно в её укоризне,
Очаг не наскучил ей, наоборот:
Ей быть и не снилось хозяйкою жизни,
Но только властительницей сковород.

Она умоляет: «Родимый, потише!
Живи не спеша, не волнуйся, дитя!
Давай проживём, как подпольные мыши,
Что ночью глубокой в подвалах свистят!»

Затем, что она исповедует примус,
Затем, что она меж людьми как в лесу, -
Мою угловатую непримиримость
К мышиной судьбе я, как знамя, несу.

Мне хочется расколдовать её морок,
Взять под руку мать, как слепое дитя,
От противней чадных, от жирных конфорок
Увесть её на берег мира, хотя 

Я знаю: он будет ей чуден и жуток,
Тот солнечный берег житейской реки…
Слепую от шор, охромевшую в путах,
Я всё ж поведу её, ей вопреки!

1933


[1]

Поединок

К нам в гости приходит мальчик 
            Со сросшимися бровями, 
Пунцовый густой румянец 
            На смуглых его щеках. 
Когда вы садитесь рядом, 
            Я чувствую, что меж вами 
Я скучный, немножко лишний, 
            Педант в роговых очках. 

Глаза твои лгать не могут, 
            Как много огня теперь в них! 
А как они были тусклы. 
            Откуда же он воскрес? 
Ах, этот румяный мальчик! 
            Итак, это мой соперник, 
Итак, это мой Мартынов, 
            Итак, это мой Дантес! 

Ну, что ж! Нас рассудит пара 
           Стволов роковых Лепажа 
На дальней глухой полянке, 
           Под Мамонтовкой, в лесу. 
Два вежливых секунданта, 
           Под горкой - два экипажа 
Да седенький доктор в чёрном, 
           С очками на злом носу. 

Послушай-ка, дорогая! 
           Над нами шумит эпоха, 
И разве не наше сердце - 
           Арена её борьбы? 
Виновен ли этот мальчик 
           В проклятых палочках Коха, 
Что ставило нездоровье 
           В колёса моей судьбы? 

Наверно, он физкультурник, 
           Из тех, чья лихая стайка 
Забила на стадионе 
           Испании два гола. 
Как мягко и как свободно 
           Его голубая майка 
Тугие гибкие плечи 
           Стянула и облегла! 

А знаешь, мы не подымем 
           Стволов роковых Лепажа 
На дальней глухой полянке, 
           Под Мамонтовкой, в лесу. 
Я лучше приду к вам в гости 
           И, если позволишь, даже 
Игрушку из Мосторгина 
           Дешёвую принесу. 

Твой сын, твой малыш безбровый, 
           Покоится в колыбели. 
Он важно пускает слюни, 
           Вполне довольный собой. 
Тебя ли мне ненавидеть 
           И ревновать к тебе ли? 
Когда я так опечален 
           Твоей морщинкой любой? 

Ему покажу я рожки, 
           Спрошу: «Как дела, Егорыч?» 
И, мирно напившись чаю, 
           Пешком побреду домой. 
И лишь закурю дорогой, 
           Почуяв на сердце горечь, 
Что наша любовь не вышла, 
           Что этот малыш - не мой. 

1933


[1]

Китайская любовь

Полезно заметить, что с Фый Сянь-ку 
Маруська сошлась, катаясь. 
Маруська пошла на Москва-реку, 
И к ней подошёл китаец. 

Китаец был жёлт и черноволос. 
Сказал ей, что служит в тресте. 
Хоть он и скуласт и чуточку кос, 
А сели кататься вместе. 

Он выпалил сотню любовных слов, 
Она ему отвечала. 
Итак, китайская эта любовь 
Имеет своё начало. 

Китаец влюбился, как я, как все… 
В Таганке жила Маруська. 
Китаец пришёл к ней. Её сосед 
На гостя пса науськал. 

Соседки судачили из-за угла: 
- Гляди-ка! С кем она знается! - 
И Марья Ивановна предрекла: 
- Эй, девка! Родишь китайца! 

- В какую ж он масть пойдёт, сирота? - 
Гадали кумушки заново. 
- Полоска бела, полоска желта, - 
Решила Марья Ивановна. 

Она ошибалась. Дитя родилось - 
Гладкое, без полосок. 
Ребёнок был жёлт и слегка раскос, 
Но определённо курносый! 

Две мощные крови в себе смешав, 
Лежал, кулачки меж пелёнок пряча, 
Сначала поплакал, потом, не спеша, 
И улыбаться начал. 

Потом, расширяя свои берега, 
Уверенно, прочно, прямо 
Пошёл на коротких крепких ногах 
И внятно промолвил «мама». 

Двух рас в себе сочетающий кровь, 
Не выродился, не вымер, 
Но жил, но рос, крутолоб и здоров, 
И звали его Владимир! 

А мать и отец? Растили сынка 
И жили да поживали… 
И, как утверждают наверняка, 
Китайца не линчевали. 

1932


[1]

Кукла

Как темно в этом доме! 
Тут царствует грузчик багровый, 
Под нетрезвую руку 
Тебя колотивший не раз… 
На окне моём - кукла. 
От этой красотки безбровой 
Как тебе оторвать 
Васильки загоревшихся глаз? 

Что ж! 
Прильни к моим стёклам 
И красные пальчики высунь… 
Пёс мой куклу изгрыз, 
На подстилке её теребя. 
Кукле - много недель! 
Кукла стала курносой и лысой. 
Но не всё ли равно? 
Как она взволновала тебя! 

Лишь однажды я видел: 
Блистали в такой же заботе 
Эти синие очи, 
Когда у соседских ворот 
Говорил с тобой мальчик, 
Что в каменном доме напротив 
Красный галстучек носит, 
Задорные песни поёт. 

Как темно в этом доме! 
Ворвись в эту нору сырую 
Ты, о время моё! 
Размечи этот нищий уют! 
Тут дерутся мужчины, 
Тут женщины тряпки воруют, 
Сквернословят, судачат, 
Юродствуют, плачут и пьют. 

Дорогая моя! 
Что же будет с тобой? 
Неужели 
И тебе между них 
Суждена эта горькая часть? 
Неужели и ты 
В этой доле, что смерти тяжеле, 
В девять - пить, 
В десять - врать, 
И в двенадцать - 
Научишься красть? 

Неужели и ты 
Погрузишься в попойку и в драку, 
По намёкам поймёшь, 
Что любовь твоя - 
Ходкий товар, 
Углем вычернишь брови, 
Нацепишь на шею - собаку, 
Красный зонтик возьмёшь 
И пойдёшь на Покровский бульвар? 

Нет, моя дорогая! 
Прекрасная нежность во взорах 
Той великой страны, 
Что качала твою колыбель! 
След труда и борьбы - 
На руке её известь и порох, 
И под этой рукой 
Этой доли - 
Бояться тебе ль? 

Для того ли, скажи, 
Чтобы в ужасе, 
С чёрствою коркой 
Ты бежала в чулан 
Под хмельную отцовскую дичь, - 
Надрывался Дзержинский, 
Выкашливал лёгкие Горький, 
Десять жизней людских 
Отработал Владимир Ильич! 

И когда сквозь дремоту 
Опять я услышу, что начат 
Полуночный содом, 
Что орёт забулдыга-отец, 
Что валится посуда, 
что голос твой тоненький плачет, - 
О терпенье моё! 
Оборвёшься же ты наконец! 

И придут комсомольцы, 
И пьяного грузчика свяжут, 
И нагрянут в чулан, 
где ты дремлешь, свернувшись в калач, 
И оденут тебя, 
И возьмут твои вещи, 
И скажут: 
- Дорогая! 
Пойдём, 
Мы дадим тебе куклу. 
Не плачь! 

1932


[1]

Биография

Художественное мастерство поэзии Кедрина, писавшего в широком диапазоне от острых эпиграмм до масштабных исторических поэм, характеризуют соединение лиризма, эпичности, самобытного использования приёмов драматизации - монологичности, диалогов, ролевой лирики, сказового и песенного фольклорного начала. Кедрина считают одним из наиболее талантливых продолжателей и интерпретаторов русского устного народно-поэтического творчества.

Произведения Кедрина, частично обращённые вглубь веков, а также к мифологическим, вневременным темам, к сюжетам православной догматики, не были восприняты советской литературной критикой 1930-1940 годов, при жизни поэта был опубликован единственный его сборник «Свидетели» из 17 стихотворений. Отдельный пласт творчества Кедрина представляет его патриотическая, военно-фронтовая поэзия. Помимо стихов и поэм литературное наследие Кедрина включает в себя сказки, песни, драму в стихах, значительное число переводов поэтов советских республик, а также с сербско-хорватского.

Первые серьёзные исследования поэзии Кедрина появились в начале 1960-х годов, однако объёмный социальный, психологический и мистический подтексты его творчества до конца не изучены. Настоящее признание и массовые тиражи пришли к Кедрину только с середины 1980-х годов. Загадка гибели 38-летнего Кедрина 18 сентября 1945 года близ Кусковского лесопарка до сих пор остаётся нераскрытой тайной советской криминалистики.

Родился в 1907 году в донбасском посёлке Берестово-Богодуховский рудник в семье горняка. Его дед по матери, вельможный пан И. И. Руто-Рутенко-Рутницкий имел сына и четырёх дочерей. Младшая, Ольга, родила вне брака мальчика, которого усыновил муж Ольгиной сестры Людмилы Борис Михайлович Кедрин, давший незаконнорождённому младенцу свои отчество и фамилию. После смерти в 1914 году приёмного отца, который работал счетоводом на Екатерининской железной дороге, Дмитрий остался на попечении матери Ольги Ивановны, работавшей делопроизводителем, тёти Людмилы Ивановны и бабушки Неонилы Яковлевны. «Три женщины в младенчестве качали колыбель мою», - вспоминал много лет спустя поэт.

Литературным воспитанием внука занималась бабушка Неонила, весьма начитанная женщина, страстно любившая стихи, привившая Дмитрию любовь к поэзии: читала из своей тетради Пушкина, Лермонтова, Некрасова, а также в подлиннике - Шевченко и Мицкевича. Бабушка и стала первой слушательницей стихов Кедрина. Среди предков поэта были дворяне, дочь Кедрина Светлана даже называет его «чистокровным дворянином». Кедрину едва минуло 6 лет, когда семья поселилась в Екатеринославе (ныне - Днепропетровск). В 1916 году 9-летним Дмитрия отдали в коммерческое училище. По пути в училище по зелёной Надеждинской (ныне Чичеринской) улице к широкому проспекту, всегда останавливался на бульваре, где возвышался бронзовый Пушкин. «От памятника Пушкина начинается у меня тяга к искусству», - вспоминал впоследствии поэт.

В юности Кедрин много занимался самообразованием. Изучал не только литературу и историю, но и философию, географию, ботанику. На столе у него лежали тома художественной литературы, энциклопедический словарь, «Жизнь животных» Брема, труды из различных областей науки. Ещё в коммерческом училище Дмитрию удавались эпиграммы и стихи на злобу дня. Серьёзно заниматься поэзией начал с 16 лет. Революция и гражданская война изменили все планы. Начал печататься в 1924 году в екатеринославской губернской комсомольской газете «Грядущая смена». Одно из первых опубликованных стихотворений называлось «Так приказал товарищ Ленин».

Учился в Екатеринославском железнодорожном техникуме (1922-1924), но не закончил его по слабости зрения. Включился в работу литературного объединения «Молодая кузница». В газете «Грядущая смена» начал работать репортёром. В литературно-художественном журнале при газете печатались не только стихи Кедрина (о Ленине, Кремле, Китае, юных пионерах), но и очерки о передовиках промышленного города, а также фельетоны. Побывал на всех выступлениях Маяковского во время его приезда в Екатеринослав. К 1925 году, когда Кедрин впервые поехал в Москву, его стихи печатались уже в журналах «Прожектор», «Молодая гвардия» и «Комсомолия», газетах «Комсомольская правда» и «Юношеская правда». В одной из первых рецензий на его творчество говорилось: «Печать тщательной отделки, металлического блеска легла на стихи Дмитрия Кедрина. Начав с примитивных стихов о комсомольской любви, о динамо и пр., он за короткий срок достиг больших результатов». Постепенно у Кедрина формировался свой поэтический голос, он нашёл свои неожиданные темы, свой неповторимый стиль. Свой творческий девиз Кедрин определил в словах: «Поэзия требует полной обнажённости сердца».

В 1926 году 19-летний Кедрин через общего знакомого, литератора, написавшего ему рекомендательное письмо, познакомился с 17-летней Людой Хоренко, приехавшей в Днепропетровск из Жёлтых Вод близ Кривого Рога, а через четыре года женился на ней. «Среднего роста, тонкий и изящный, в белой косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком, с волнистыми тёмно-каштановыми волосами, спадающими на высокий лоб, в пенсне, из-за стёкол которого глядели большие задумчивые глаза, с чуть глуховатым низким голосом, сдержанный и скромный, - таким сохранился облик 19-летнего поэта при первой романтической встрече в памяти его жены Людмилы Ивановны. - У Дмитрия приковывали к себе взгляд пальцы на руках: они были длинные, тонкие и подчас, казалось, жили своей особенной жизнью».

В 1931 вслед за друзьями, поэтами Михаилом Светловым и Михаилом Голодным, переехал в Москву. Кедрин вместе с женой обосновался в полуподвале старого двухэтажного дома на Таганке в Товарищеском переулке, 21. Честно написал в своей анкете, что в 1929 году на Украине был заключён в тюрьму «за недонесение известного контрреволюционного факта». Факт состоял в том, что у его приятеля отец был деникинским генералом, а Кедрин, зная об этом, в органы на него не донёс. За это «преступление» был осуждён на два года, провёл за решёткой 15 месяцев и был досрочно освобождён. С этим событием, а также с отказом Кедрина быть секретным осведомителем НКВД, ряд исследователей связывают последующие проблемы поэта с публикацией его произведений, а также тайну гибели Дмитрия Борисовича при невыясненных до сих пор обстоятельствах.

После рождения дочери, в декабре 1934 года семья Кедриных переезжает в подмосковный посёлок Черкизово Пушкинского района, где у поэта впервые появляется «рабочий кабинет», закуток за занавеской.

Работал в заводской многотиражке «Кузница» мытищинского завода «Метровагонмаш», затем литературным консультантом при издательстве «Молодая гвардия» и одновременно внештатным редактором в Гослитиздате. В 1932 году высокую оценку Максима Горького получило кедринское стихотворение «Кукла», оно принесло автору первую известность. В ряду лучших лирических стихотворений Кедрина, воспевающих неброскую природу средней полосы России - «Подмосковная осень» (1937); «Зимнее» (1939), «Осенняя песня» (1940). В народно-песенных традициях выдержаны две песни про пана (1936); «Песня про солдата» (1938), баллада «Зодчие» (1938), поэма «Конь» (1940). Произведения Кедрина очень психологичны, обращены к темам историческим, камерным и интимным, он прославлял творцов - создателей вневременной истинной красоты. К пафосу современной ему довоенной действительности поэт был почти равнодушен, за что генеральный секретарь Союза писателей СССР В. Ставский жёстко критиковал Кедрина и, по свидетельству родственников поэта, даже угрожал ему. Критики советовали Дмитрию Борисовичу бежать от исторических тем.

В 1939 году принят в Союз писателей СССР.

Соседи и знакомые по Черкизову отмечали, что Кедрин производил впечатление молчаливого, замкнутого, углублённого в себя мыслителя: даже на прогулке он часто не здоровался, не отвечал на приветствия, не вступал ни с кем в разговоры. Поэт не расставался с блокнотом и карандашом, напряжённо работал над текстами своих произведений.

В начале Великой Отечественной войны Кедрин хотел добровольцем уйти на фронт, однако в армию его не взяли из-за плохого зрения (минус 17). В эвакуацию он также не поехал, продолжал в Черкизове (до которого захватчики не дошли всего 15 км) заниматься переводами из антифашистской поэзии народов СССР, которые печатались в газетах (в том числе и в «Правде»), и написал две книги оригинальных стихов, в издании которых Кедрину было отказано. Выехать на фронт поэту удалось лишь в мае 1943 года. В течение девяти месяцев работал корреспондентом авиационной газеты 6-й воздушной армии «Сокол Родины» (1942-1944) на Северо-Западном фронте, где публиковал очерки о подвигах лётчиков, а также сатиру под псевдонимом Вася Гашеткин. За время работы во фронтовой газете Дмитрий Борисович прислал домой жене 75 номеров, где было напечатано около ста его стихотворений. Находясь на фронте, Кедрин много писал о родной Украине и её героях, стихи, посвящённые Киеву, Харькову, Днепру, Днепропетровску. В конце 1943 года был награждён медалью «За боевые заслуги».

Сразу после войны, летом 1945 года, вместе с группой литераторов ездил в творческую командировку в Молдавию. По дороге домой сосед по купе нечаянно разбил кувшин с мёдом, который Дмитрий Борисович вёз детям, что было истолковано очевидцами как мистический знак скорой беды. 15 сентября на платформе Ярославского вокзала неустановленные лица по непонятной причине едва не столкнули Кедрина под поезд, и лишь вмешательство пассажиров в последний момент спасло ему жизнь. Вернувшись вечером домой в Черкизово, поэт в мрачном предчувствии сказал жене: «Это похоже на преследование». Жить ему оставалось три дня.

18 сентября 1945 года Дмитрий Кедрин трагически погиб под колёсами пригородного поезда - как считалось, по пути домой из Москвы в Черкизово (по распространённой версии, был выброшен преступниками из тамбура вагона). До публикации книги С. Д. Кедриной считалось, что трагедия произошла неподалёку от Черкизово, между платформой Мамонтовская и станцией Пушкино, либо у платформы Тарасовская. Там Кедрин должен был сойти с поезда, возвращаясь из Москвы, куда в тот злополучный день ездил за гонораром в Союз писателей и в баре на ул. Горького встречался со старым знакомым ещё по Украине, поэтом Михаилом Зенкевичем. Однако необъяснимым образом тело поэта было найдено на следующее утро неподалёку от железнодорожной насыпи на мусорной куче в Вешняках. Исследователи до сих пор теряются в догадках, как осторожный, внимательный и предусмотрительный Кедрин, спешивший домой с лекарствами к занемогшей жене, оказался так далеко, в противоположной стороне от Москвы и от своего дома, на линии, идущей не с Ярославского вокзала, а с Казанского. Несмотря на проведённое УГРО расследование, данных, проясняющих картину происшествия, не получено, виновные лица не установлены. Тайна смерти поэта до сих пор остаётся неразгаданной.

В очерке И. Ленского «Вокзал прощания», опубликованном в газете «Московский железнодорожник» (№ 34, 2012 год) и в расширенном его варианте в on-line газете «Без штампов», впервые поднята версия о том, что гибель Кедрина могла стать результатом суицида. Дмитрий Быков в 2016 году упоминает, что при опознании тела вдова Кедрина обратила внимание на выражение «нечеловеческого ужаса», застывшее на лице погибшего, - что, по мнению Быкова, исключает версию о самоубийстве. Документы Кедрина, по воспоминаниям дочери поэта, спустя две недели были подброшены к порогу его дома в Черкизово.

Дмитрий Кедрин похоронен в Москве на Введенском кладбище. У изголовья могилы Дмитрия Кедрина растёт 300-летний дуб, древнейший на Введенских горах, что стало мотивом философского стихотворения Светланы Кедриной, посвящённого памяти отца. В память о поэте названы библиотека и музей в Мытищах, а также библиотека в Черкизово на ул. Кедрина.

Одним из наиболее значительных произведений Кедрина является стихотворная драма «Рембрандт» (1940) о великом голландском художнике. Впервые поэма была опубликована в трёх номерах журнала «Октябрь» за 1940 год. При этом автору было велено сократить текст драмы, и Кедрин выполнил требование редакции. Поэтому читатель долгое время был знаком с текстом только в его журнальном варианте, который не раз перепечатывался. Полный авторский текст драмы впервые опубликован в книге С. Д. Кедриной об отце только в 1996 году. В 1970-1980 годах постановка была осуществлена в нескольких театрах России как драмы и однажды - как оперы. Поэму читали по радио и телевидению.

В том же жанре драмы в стихах до войны была написана «Параша Жемчугова». По воспоминаниям дочери поэта, над трагической историей крепостной актрисы Кедрин работал около десяти лет. Почти завершённая вещь бесследно исчезла осенью 1941-го - вместе с чемоданом рукописей в неразберихе, когда семья с двумя детьми готовилась к эвакуации, которая в последний момент сорвалась.

В 1933 году Кедрин начинает и только через семь лет заканчивает поэму «Свадьба» (впервые опубликована через 30 с лишним лет) - о всесокрушающей силе любви, перед которой не устояло даже сердце Аттилы, предводителя гуннов, который умер в ночь своей свадьбы, не выдержав нахлынувших и неведомых ранее чувств. Действие поэмы разворачивается на фоне масштабной картины смены цивилизаций и содержит в себе характерное для Кедрина историософское осмысление происходящих перемен.

В 1935 году Кедрин написал «Приданое», версию печальной судьбы поэта Фирдоуси. По мнению литературоведа Юрия Петрунина, Кедрин оснастил поэму автобиографическим подтекстом, усилил её звучание собственными переживаниями и мрачными предчувствиями.

Мышлению Кедрина, которое называют «планетарным», присуще непокидающее поэта ощущение своей преемственной связи с мировой историей и культурой. Иллюстрацией этого являются стихи и баллады, посвящённые истории, героям и мифам разных народов. Творческий дар проникать в далёкие эпохи, быть в них не исследователем-архивистом, а современником, очевидцем давно канувших в Лету событий - редкое свойство таланта Кедрина. В истории его, как правило, интересовали не князья и вельможи, а люди труда, творцы материальных и духовных ценностей. Особенно любил он Русь, написав о ней, кроме «Зодчих», поэмы - «Конь», «Ермак», «Князь Василько Ростовский», «Песня про Алёну-старицу». Стихотворение «Песня про Алёну-старицу» посвящено Алёне Арзамасской. Вместе с тем поэзии Кедрина присуща недвусмысленная символика: строки в «Алёне Старице» «Все звери спят. Все люди спят. Одни дьяки людей казнят» - были написаны в разгар сталинского террора и цитируются всеми исследователями творчества поэта.

Дмитрий Борисович был не только мастером исторической поэмы и баллады, но и превосходным лириком. Одно из лучших его стихотворений «Хочешь знать, что такое Россия - Наша первая в жизни любовь?», обращённое к истокам русского духа, датировано 18 сентября 1942 года, когда поэт дожидался разрешения выехать на фронт.

Поэзия Кедрина получила высокую оценку таких писателей, как М. Горький, В. Маяковский, М. Волошин, П. Антокольский, И. Сельвинский, М. Светлов, В. Луговской, Я. Смеляков, Л. Озеров, К. Кулиев и других. До войны Кедрин публиковался с поэмами в журналах «Октябрь», «Новый мир», «Красная новь», со стихотворениями - в сборниках «День советской поэзии», «Победители». Однако когда дело касалось издания книги, литературные критики были к поэту беспощадны.

Первую попытку выпустить свои стихи отдельным изданием в Государственном издательстве художественной литературы (ГИХЛ) Кедрин предпринял вскоре после приезда в Москву в 1931 году. Однако рукопись вернули, несмотря на положительные отзывы Эдуарда Багрицкого и Иосифа Уткина. Пытаясь найти компромисс с издательством, Кедрин вынужден был исключить из неё многие произведения, в том числе уже получившие признание. После тринадцати возвращений рукописи для доработки, нескольких переименований единственный прижизненный поэтический сборник - «Свидетели», в который вошли всего 17 стихотворений, был издан в издательстве «Художественная литература» под редакцией поэта В. В. Казина летом 1940 года.

В 1942 году Кедрин сдал в издательство «Советский писатель» книгу «Русские стихи». Однако сборник не увидел свет из-за негативного отзыва рецензентов, один из которых обвинил автора в том, что он «не чувствует слова», второй - в «несамостоятельности, обилии чужих голосов», третий - в «недоработанности строк, неряшливости сравнений, неясности мышления». Спустя десятилетия литературоведы характеризуют творческую палитру Кедрина совсем иначе: его поэзию военных лет питали интонации доверительной беседы, историко-эпическая тематика и глубокие патриотические импульсы.

Уходя на фронт в 1943 году, Кедрин отдал новую книгу стихов «День гнева» в Гослитиздат, но и она получила ряд негативных рецензий и не была издана. Вероятной причиной отказа было то, что Кедрин отразил в стихах не героическую сторону войны, а скудную жизнь тыла, ночи в убежище, бесконечные очереди, нескончаемое человеческое горе. Большинство своих стихотворений автор так и не увидел напечатанными, а его поэма «1902 год» ждала публикации 50 лет.

Вместе с оригинальным творчеством Кедрин много занимался переводами по подстрочникам. С конца 1938-го по май 1939 года переводил с венгерского поэму Шандора Петефи «Витязь Янош», затем с польского поэму «Пан Твардовский» Адама Мицкевича. В 1939 году ездил в Уфу по заданию Гослитиздата переводить с башкирского стихи Мажита Гафури. В первые годы войны, перед отправкой во фронтовую газету, Кедрин много занимался переводами с балкарского (Гамзат Цадаса), с татарского (Муса Джалиль), с украинского (Андрей Малышко и Владимир Сосюра), с белорусского (Максим Танк), с литовского (Саломея Нерис, Людас Гира). Известны также его переводы с осетинского (Коста Хетагуров), с эстонского (Йоханнес Барбаус) и с сербскохорватского (Владимир Назор). Большинство этих переводов были опубликованы после смерти поэта.

До выхода сборника Кедрина в серии «Библиотека поэта» (1947) его творчество было известно лишь немногим знатокам поэзии. С. Щипачёв на Втором съезде СП в 1954 выступил против замалчивания творчества Кедрина.

Впервые массовое внимание к поэзии Кедрина было привлечено в сентябре 1967 года. К 60-летию Кедрина в ряде советских центральных газет появились статьи о его непростом творческом пути. Журналы «Новый мир» и «Звезда Востока» поместили подборки не публиковавшихся ранее стихов Кедрина. Юбилейные литературные вечера и чтения кедринских стихов состоялись в Москве и в Днепропетровске.

В 1984 году, накануне перестройки, объёмный однотомник Кедрина, включающий его основные произведения, впервые был издан массовым, 300-тысячным тиражом. Сборник, изданный в Перми, в книжных магазинах страны не залежался. Следующее, 200-тысячное издание «Дума о России» (М.: Правда, 1989.-496 с.), также быстро разошлось.

Статья из «Википедии»


Кедрин Дмитрий Борисович родился в Донбассе в семье горняка. Учился в Днепропетровске, где и начал печатать свои стихи. В 1931 переехал в Москву.

Здесь публикует такие стихотворения, как замеченное Горьким «Кукла» (1932), «Подмосковная осень» (1937), «Зимнее» (1939), баллада «Зодчие» (1938), поэма «Конь» (1940).

Одно из самых значительных произведений Кедрина - стихотворная драма «Рембрандт» (1940).

В 1940 вышел сборник стихотворений Кедрина «Свидетели».

В начале Великой Отечественной войны добровольцем уходит на фронт, становится корреспондентом авиационной газеты «Сокол Родины» (1942-44). Стихи военного времени проникнуты болью и скорбью первых месяцев войны, которые сменяются могучей волей к победе («1941», «Плач», «Глухота», «Колокол», «Победа»).

Кедрину принадлежит много поэтических переводов с украинского, белорусского, литовского, грузинского и других языков.

18 сентября 1945 в возрасте 38 лет Кедрин скончался. Похоронен в Москве на Введенском кладбище.


Отец был железнодорожным бухгалтером, мать - секретаршей в коммерческой школе.

Кедрин учился в Днепропетровском институте связи (1922-1924). Переехав в Москву, работал в заводской многотиражке и литконсультантом при издательстве «Молодая гвардия».

Начал печататься в 1924. Несмотря на то, что сам Горький плакал при чтении кедринского стихотворения «Кукла», первая книга «Свидетели» вышла только в 1940-м.

Кедрин был тайным диссидентом в сталинское время. Знание русской истории не позволило ему идеализировать годы «великого перелома». Строки в «Алёне Старице» - «Все звери спят. Все люди спят. Одни дьяки людей казнят» - были написаны не когда-нибудь, а в годы террора.

В 1938 году Кедрин написал самое своё знаменитое стихотворение «Зодчие», под влиянием которого Андрей Тарковский создал фильм «Андрей Рублёв». «Страшная царская милость» - выколотые по приказу Ивана Грозного глаза творцов Василия Блаженного - перекликалась со сталинской милостью - безжалостной расправой со строителями социалистической утопии. Не случайно Кедрин создал портрет вождя гуннов - Аттилы, жертвы своей собственной жестокости и одиночества. (Эта поэма была напечатана только после смерти Сталина.)

Поэт с болью писал о трагедии русских гениев, не признанных в собственном Отечестве: «И строил Конь. Кто виллы в Луке покрыл узорами резьбы, в Урбино чьи большие руки собора вывели столбы?» Кедрин прославлял мужество художника быть безжалостным судьёй не только своего времени, но и себя самого. «Как плохо нарисован этот бог!» - вот что восклицает кедринский Рембрандт в одноимённой драме.

Во время войны поэт был военным корреспондентом. Но знание истории помогло ему понять, что победа тоже своего рода храм, чьим строителям могут выколоть глаза.

Неизвестными убийцами Кедрин был выброшен из тамбура электрички возле Тарасовки. Но можно предположить, что это не было просто случаем. «Дьяки» вполне могли подослать своих подручных.

Строфы века. Антология русской поэзии. Сост. Е. Евтушенко]


КЕДРИН, Дмитрий Борисович [4(17).II.1907, Донбасс, Богодуховский рудник, ныне посёлок Щегловка, - 18.IX.1945, Тарасовка, Московской области] - русский советский поэт. Начал печататься в 1924 в Днепропетровске. В 1931 переехал в Москву. В 1940 вышел единственный прижизненный сборник стихов «Свидетели». В начале Великой Отечественной войны Кедрин добровольцем пошёл на фронт, был спецкором авиационной газеты «Сокол Родины» (1942-44). В лирике Кедрина преобладают интонации доверительно-сердечной беседы, раскрывается тема формирования нового человека, свободного от мещанской психологии. Стихотворение «Кукла» (1932) было высоко оценено М. Горьким. Кедрин - один из задушевных певцов русской природы («Подмосковная осень», 1937, «Зимнее», 1939, «Осенняя песня», 1940, «Алёнушка», 1942-44). В стихах военных лет Кедрин создал образ Родины с её народно-историческими традициями и реликвиями, скорбью первых месяцев войны и могучей волей к сопротивлению врагу («1941», «Плач», «Глухота», «Весь край этот, милый навеки…», «Колокол», «Победа»). В историко-эпических произведениях Кедрина выразителями духовных сил нации, созидателями прекрасного выступают безвестные люди из низов, умельцы и бунтари, чьи судьбы складывались трагически: «Зодчие» (1938) - наиболее популярная баллада Кедрина, написанная по мотивам предания об ослеплении Иваном Грозным строителей храма Покрова; поэма «Конь» (1940) посвящена полулегендарному самородку - «горододельцу» конца 16 века Фёдору Коню; «Песня про Алёну Старицу» (1939) - легендарной участнице разинского восстания. Кедрин мастерски воссоздаёт национально-исторический колорит, обладая точным живописным вИдением русской старины. Обращается он и к истории других народов («Приданое», 1935, «Пирамида», 1940, «Варвар», 1933-40). Одно из самых значительных произведений Кедрина - стихотворная драма «Рембрандт» (1938, опубликована 1940) о трагическом единоборстве гениального художника с миром корысти и наживы, о его борьбе за свою духовную свободу. Кедрин переводил с украинского, белорусского, эстонского, литовского, грузинского и других языков.

Соч.: Избранное, М., 1947; Избранное (Вступ. ст. Л. Озерова), М., 1953; Избранное. [Предисл. Л. Озерова], М., 1957.

Лит.: Никонов В., «Свидетели». [Ред.], «Кр. новь», 1940, кн. 11-12; Киян Э., Дмитрий Кедрин, «Нева», 1957, № 3; Сельвинский И., Стихи Дмитрия Кедрина, «Новый мир», 1957, № 8; Кулиев К., Талант и честность, «Дон», 1959, № 7; Широков С., Дмитрий Кедрин. Критико-биографич. очерк, Днепропетровск, 1961; Тартаковский П., Дмитрий Кедрин. Жизнь и творчество, М., 1963; Реморова Н. Б., Нек-рые вопросы поэзии Дм. Кедрина, в сб.: Вопросы метода и стиля, Томск, 1963; её же, Природа в творчестве Дм. Кедрина, в сб.: Вопросы худож. метода и стиля, Томск, 1964.

И. Б. Роднянская

Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 3. - М.: Советская энциклопедия, 1966

Стихотворения взяты из книги:

1. Кедрин Д. Б. Избранное. М., Гослитиздат, 1957